не сказал ли чего обидного, потому что совсем ему не хотелось обижать Андрея Михайловича, ни в чем он никогда и не винил его — ведь сам виноват, что не устоял.
— Я имею в виду, — поспешно объяснил Иван Фомич, — что, значит... раз сам додуматься не смог... И другое еще...
— А другое что? — настойчиво спросил Каретников.
— Ну... Когда тебя не хватает... Я хочу сказать, что если на более решительное не хватило — тогда уж хотя бы это... неучастие. — Он смутился, словно бы заранее готов был согласиться, что, возможно, со стороны это и глупо выглядит, но ничего другого он не может сказать.
— В чем — неучастие? — не понял Каретников.
— А чтобы против своих... это... ну, против убеждений не идти.
— Но статьи-то вы же опубликовали? Тема — одна и та же... Почему же было над диссертацией не продолжить?
— В статьях — только мое, Андрей Михайлович. Да и... того... в личном плане они не дают... как, например, диссертация...
Каретников поднялся из-за стола и молча зашагал по кабинету.
— Но это же смешно! — сказал он, круто останавливаясь перед Иваном Фомичом. — Себя самого решили высечь?! Диссертация — она, мол, и самому на пользу... Так, что ли?
— Я долго думал тогда... — Иван Фомич виновато пожал плечами. — И решил... это... что честнее будет, если...
— Перед собой — может, и честнее, не знаю. А перед больными? Им, между прочим, плевать на ваши нравственные искания! Им помощь нужна!
— Так-то оно так, Андрей Михайлович. Рассуждение вроде бы и правильное... Но почему-то выходило, что очень эта правильность мне же была выгодна. Вот я и не мог иначе...
— Ну, хорошо. Было — и ладно. Но столько лет прошло!.. А что, если сейчас... если все-таки вернуться к диссертации?
Загоревшись этой мыслью, Каретников пообещал Ивану Фомичу, что создаст ему все условия, специально для его опытов выделит в помощь лаборантку, еще кого-нибудь, но Иван Фомич лишь мямлил в ответ что-то невразумительное, а потом вдруг сознался, что уж давно пристроил свою тему диссертации, отдал ее в хорошие руки. Помните, Андрей Михайлович, вы как-то спросили, зачем я повадился так часто в подшефную нашу больницу ездить? Вот им я и отдал... ну, по поводу резекции верхней челюсти. Что ж пропадать-то идее? Вдруг получится... Ребята там умные, старательные... А в мои годы — какая уж диссертация? Уставать вот стал... Мне на пенсию скоро...
Тут, впрочем, Иван Фомич исподтишка покосился на Каретникова: как он на это откликнется?
— А кто вам сказал, что я вас отпущу?
— Так а это... — Иван Фомич растерянно улыбнулся. — У меня право, как говорится. По Конституции. И заместитель у вас есть вместо меня...
— Кто знает... — уклончиво сказал Каретников. — А может, все-таки подумаете насчет диссертации? Год-полтора хорошей работы...
— Мне... того... Андрей Михайлович... Мне в перевязочную... Больной там ждет, — извиняясь, объяснил Иван Фомич.
Обидевшись на такую неблагодарность, Каретников, отпуская его, молча кивнул.
Никто, с кем бы он ни говорил сегодня, его не понимал, абсолютно никто!
А не сегодня? Вчера, позавчера, третьего дня?
Не думал, даже предположить не мог: настолько, оказывается, не понимают!
Но было ведь, было же и такое, что буквально с полуслова, с одного мелькнувшего на твоем лице выражения...
Он столь остро, до безысходности, ощутил именно сейчас эту потерю, и столь невозможным показалось ему вообще быть кем-то понятым до конца хотя бы пусть и в какой-нибудь мелочи, что, когда зазвонил телефон на столе и Андрей Михайлович привычно снял трубку, он вдруг совершенно точно понял, что, кто бы ни звонил ему и на этот раз, его, Каретникова, все равно не поймут по-настоящему, неважно о чем они будут говорить.
Не откликнувшись, Каретников нажал на рычаг.
Он не привык так обращаться с телефоном, потому что каждый звонок всегда, особенно в последние годы, был связан в его жизни с чем-то непременно деловым, ему или кому-то важным, а то и очень срочным. Если же иногда он и разрешал себе такое, как в эту минуту, небрежение, то потом, уже в следующую минуту, это все равно оборачивалось сожалением и какое-то время не отпускавшим его чувством беспокойства, что он сам, своими руками, что-то нарушил в этом устоявшемся равновесии, когда все определено так, что то и дело должен звонить на работе и дома телефон, а ты, пусть нередко и раздражаясь, должен тем не менее всегда откликаться для своего же как бы высшего спокойствия.
Теперь, когда он сам, по своей воле, разъединился, Андрей Михайлович не из-за этого ощущал беспокойство, но от внезапно явившейся мысли, что, может, так оно и запрограммировано в его жизни, так ему и отпущено: был для него только один человек, единственный из всех, кого он когда-нибудь знал или еще узнает... И может, это и есть то, что... что вообще так ищут?
Но тогда... Как же тогда можно было терять?!
Еще поколебавшись секунду-другую, он снова снял трубку и набрал номер справочной железнодорожных вокзалов.
Послать за билетом Сушенцова: он пробивной, он достанет... Нет, не хотелось прибегать к его помощи — и после того, что с Кирой Петровной, и... да, именно в этом случае не хотелось. Тут все самому надо.
Ему ответили короткие гудки — «занято», — он к этому был готов, снова повертел диск, снова было занято, но он упрямо, без передышки стал набирать этот номер, и на какой-то раз все же дозвонился.
— Вечерние поезда на Москву, — попросил он. — Два-три последних, кроме «Стрелы».
Записывая, он подумал, что все это глупо. Такая распространенная фамилия, да еще имя-отчество довольно обычные — как он найдет? Среди восьми миллионов! И надо ведь, кажется, место рождения знать, и год рождения... Ну, год-то, положим, можно приблизительный, свой возраст назвать, а вот где родилась — этого она никогда не говорила. Если бы знать место работы... Инженер... А какой инженер? И где?
Тяжелые операции он распорядился перенести