Вот уже упоминавшаяся «Шарманка» — пожалуй, самое масштабное произведение сборника. Нарисован мир страшненький. Вроде бы не голодный, не диктаторский; не воюющий, не отравленный индустрией, как это обычно бывает в антиутопиях. Хотя где-то за кадром и крыши текут, и асфальт гниет, и дома не отапливаются — но все это такие привычные нам «мелочи», что, кажется, они не давят живущих в этом мире людей. К тому же мелочи эти на периферии; у действующих в романе лиц с крышами и отоплением все в порядке — по крайней мере в данный момент. И тем не менее все они какие-то сумасшедшие, неполноценные, словно бы не люди, а их двухмерные подобия на черно-белых фотографиях. Прекрасный образ найден писательницей для короткой, но исчерпывающей характеристики их системы ценностей — философия стульев. Мир стабилен и даже одеревенел слегка и не растет никуда — но время от времени возникают неизбежные подвижки: кто-то умирает, кто-то уезжает; и тогда, покуда не утвердился новый расклад, успей захватить место поудобнее и никому не отдавай до следующей подвижки, при которой сможешь попробовать пересесть еще повыше и потеплее. Зачем? Просто за тем, что надо сидеть. И лучше сидеть там, где хлопот меньше, а уюта больше. Все остальное скользит мимо сознания, все остальное — повторы, не пробуждающие чувств. Семейные скандалы и ведомственные увеселения, половые контакты — их даже интрижками-то не назовешь! — и карьерные потуги чередуются в постылой круговерти, зацепляя не душу, а лишь, так сказать, метаболизм, лишь вялые животные инстинкты возбуждая, словно осточертевшее меню: утром картошка, вечером макароны, утром картошка, вечером макароны, утром картошка, вечером макароны…
И вот у одного из таких снулых граждан вдруг оттаивает внутренний мир. Оказывается, он был, он всегда был, только давно в ледышку превратился в лютом холоде царства хватательных рефлексов. Пусть оттаивает он тоже в виде хватательного рефлекса, печать мира лежит и на нем — он все-таки неизмеримо сложнее и богаче, а потому неумелее и робче, нежели очередное «цап! мое!».
Виной всему, конечно, женщина. Вольно или невольно Эме Бээкман идет обычной для антиутопий дорогой: скажем, у Замятина или Орвелла источником одухотворения основных персонажей тоже служит внезапная любовь. Собственно, у всех этих авторов означенное чувство и любовью-то не назовешь, это скорее некое обалдение, не вполне понятное самому обалдевшему. Так же и у Бээкман. И предмет вожделений трудно по настоящим человеческим меркам назвать достойным любви; и в «Мы», и в «1984», и в «Шарманке» эти воспламенительницы сердец взбалмошны, экзальтированы, эгоистичны предельно, а потому тоже плоть от плоти мира своего; они не умны, не добры, не заботливы, не… не… Но еще один ядовитейший парадокс взаимоотношений души и социума состоит как раз в том, что лучшие человеческие качества: доброта, заботливость, ответственность, порядочность, клокочущее от обилия чувств «я» — могут оказаться сильнейшими рычагами в лапах системы. Любишь двух женщин сразу? Но ведь их нельзя обижать — значит, ври на каждом шагу и неутомимо трясись, боясь разоблачения. Пытаешься накормить-обуть-одеть семью? Значит, делай карьеру, то есть прогибайся перед вышестоящими подонками. Хочешь, чтобы сын поступил в институт? Значит, позолоти ручку декану… И все, готово дело, сам не заметил, как из человека стал машинкой с пультом из каких-то пятишести кнопок, тиснуть которые может любая тварь. Если бы герою Эмэ Бээкман повстречалась чудом уцелевшая в каком-то заповеднике действительно хорошая женщина, он бы ее не заметил, она показалась бы ему еще более снулой, чем все его Эрики-Вийвики, еще большей марионеткой, не способной ни к какому самостоятельному движению. Потому что в извращенном мире, где отсутствуют реальные межчеловеческие связи, каждая из которых является бережным — и только поэтому взаимообогащающим — компромиссом между двумя живущими самостоятельной эмоциональной жизнью «я», где единственным естественным объяснением деятельности служит то, что тебя включил начальник, а объяснением бездеятельности — то, что тебя начальник выключил, где страсти разыгрываются только вокруг внезапно освободившегося соблазнительного стула, интенсивно и ярко чувствующим кажется лишь тот, кто думает только о себе. Он настолько влюблен в себя, что действительно о начальнике и стуле думает меньше, чем остальные — и кажется, что он свободен. Этому условию вполне отвечает героиня Бээкман — как, впрочем, и героини Замятина и Орвелла. Их совершенно не заботят люди рядом. Они просто ведут себя, лелея и реализуя каждую свою прихоть — и оттого кажутся снулому гражданину страстными и независимыми. Что ж, неопытному глазу дергающийся в петле висельник вполне может показаться более энергичным и раскованным, нежели человек, сидя пишущий на листочке бумаги: «Я один. Все тонет в фарисействе…» Нужно обладать мудростью, нужно по крайней мере дочитать роман до конца, чтобы понять: внутреннего мира тут нет, как нет и у других, а есть лишь бессмысленные внешние судороги, слепые прыжки вправо-влево, которыми человек пытается заполнить внутреннюю пустоту; но ни за одним прыжком не стоит человеческого желания совершить именно этот прыжок, а значит, нет и свободы поведения, ведь свобода — это реализация желаний, а если желаний нет, то действуешь ты или бездействуешь, разница невелика. Просто это чуточку иной вид сумасшествия — прыгать на каждый стул, который оказывается в поле зрения, не задумываясь, удобен он или не удобен, нужен он или нет.
Однако человек не зря придумал субъективный идеализм. Для его души то, что чудится, подчас оказывается важнее и ценнее того, что есть на самом деле. Так и в «Шарманке» — почудившийся Оскару внутренний мир Ирис послужил запальной свечой, зажегшей внутренний мир самого Оскара.
И тогда пришла трагедия.
Поздно! Жизнь сложилась, нечего делать в этой жизни с внутренним миром! Не ощущавшиеся и не осознававшиеся прежде бесчисленные петельки на ругах-ногах-мозгах вдруг разом начали зудеть и давить. Рванись посильнее — наверное, часть из них лопнет, и где ты тогда окажешься? Ты станешь преступником, ты предашь семью, работу, а может, и страну… Останься неподвижен — но зачем эта жизнь в смирительной рубашке? Поздно!
Всякому овощу — свое время. Не поддавайся оболваниванию с детства. Тогда есть шанс не примкнуть к хватателям. Тогда тебя не скрутит кокон чужих пут. Тогда не будет висеть над тобой угроза катастрофы — угроза на склоне лет оказаться перед выбором: либо душа и от нее ничего, кроме боли, потому что действовать так, как она велит, ты не в силах, да и не велит она ничего конкретного, она велит лишь: «кончай хватать!», а как иначе-то жить?.. либо тьфу на свою душу, ходи слепой и глухой, как раньше ходил, до самой могилы, и не вспоминай о прекрасных и жутких мгновениях настоящей жизни… Не поддавайся оболваниванию с детства. Легко сказать…
Вот «Графский сын». Тут комментарии, как говорится, излишни. Перипетии реального мира скользят мимо сознания героя, как декорации унылого, монотонного спектакля, где герой отнюдь не герой, где даже роли-то, хоть какой-нибудь, для него не предусмотрено. Мир доставляет неудобства, но не доставляет чувств. Главное — внутри, за семью печатями, туда и самому-то не всегда удается попасть по желанию, только уж если очень припечет: нырнул и скрылся, и лишь тихонько булькнула поверхность, разделяющая суетный грязный мир внешнего бытия и спокойные глубины… И что же припекло? Любовь? Тяга к знаниям? Человеческие привязанности? Отнюдь, отнюдь, любовь подождет, никуда не денется преданная горничная; теология и право проживут в Кильском университете как-нибудь сами; в родном имении внутреннего мира все идет наперекосяк так же, как в родной коммуналке мира внешнего, и пусть идет… Паршивый паспорт с паршивым профбилетом — вот вокруг чего «вертится мир»! Чтобы подтвердить свое формальное право существовать в мире внешнем, приходится наконец вернуться к самому себе внутреннему, в мир настоящий, разобраться и покопаться в нем как следует — а там-то…
Оказывается, любовь не подождет. Оказывается, она, не дождавшись, пойдет тебе навстречу, и вы разминетесь на пути. А вместе с нею исчезнет все, чем ты можешь доказать, что ты — это ты, что ты существуешь реально, а не снишься какой-нибудь древней ветле над Собачьей речкой. И тогда приходит расплата. Ты слишком давно не бывал собой — и твое «я» захирело, перестало быть самодостаточным, и внешний мир не только вторгается туда легко и беспрепятственно, но и уводит тебя из тебя навсегда. Хорошо, что не в наручниках.
Вот «Бамбук» Владимира Бээкмана. Казалось бы, аллегория проста: берегите природу, не то она отомстит. Но…
Но ведь человек — тоже природа. И окружающие нас люди — часть окружающей нас среды. И когда людей сдавливают и дрессируют до бесконечности, добра не жди. Меня всерьез встревожило, что герой рассказа, вроде бы тщащийся помочь другу избавиться от неожиданной напасти, в пару дней выжившей друга из дому и продолжающей неудержимо захватывать квартиру за квартирой, дом за домом, очень дотошно размышляет о вещах отвлеченных — и ни разу за весь рассказ в голове у него не промелькнуло: «Да как же не повезло старику Маури…» И ни разу с языка его не сорвалось: «Старик, ты ложись у меня, а завтра вместе мы…» Лишь в конце равнодушная ремарка: «Маури ночует у меня… Он говорит, что… не может оставаться в одиночестве». И снова биомасса, биоплазма… А догадаться самому, что не следовало бы оставлять друга одного — нет, не хватило ума. Природная загадка, пусть даже грозная — это интересно. Человек в беде — это не интересно.