И он единственный, кто, закономерно согнувшись после удара, словно удар был не в душу, а в солнечное сплетение, и затем, в полном соответствии с «синдромом бамбука», набросившись было не на действительного врага, а просто на того, кто находился ближе — тем не менее выстоял. Очнулся. Простил сказке ее беззащитность. Понял, что она нуждается в защите. Вернулся. И вновь собрал рассыпавшийся радужный замок.
Вот он едет в Таллинн теперь. По меньшей мере одиннадцать лет уже едет. И в коробочке у него позвякивает чудотворный набор. Что дальше? Это принципиальный вопрос. Вопрос вопросов. Что делать дальше тому, кто понял и прочувствовал жестокую диалектику внутреннего и внешнего, но сумел внутренним не поступиться, спасти его для себя и для других?
Что делать будем, волшебники?
Крикнем: «Меня чуть не раздавили!» и превратимся в бешеный бамбук?
Волшебнику Неэму и не снились нынешние возможности. Демократически избранные писатели и музыканты начинают править миром. И на уровень межгосударственного диалога поднимается самый частый разговор не блещущих талантами гуманитариев средней руки: «Я лучше пишу!» — «Нет, я лучше пишу!», «У меня скрипка Страдивари!» — «Нет, у меня скрипка Страдивари!» То-то радость хватателям стульев! Вот это подвижка! Ну, теперь сам бог велел… Цап — мое! Цап — мое! Цап — мое!
…Больше всего мне «ндра», что сборник «Волшебнику — абсолютная гарантия» опровергает все, о чем я написал.
Потому что он уже сам по себе разбрасывает живые нити ко многим и многим, и из этих нитей каждая есть альтернатива марионетковым дергалкам.
Совсем недалеко от России, в Эстонии, поют коростели и работают писатели. Как это хорошо, как это правильно и нормально, что и те, и другие слышны через границу!
Апрель 1991, Комарово
Статья была заказана журналом «Таллинн» и была в нем с сокращениями опубликована в 1991 г.
Зеркало в ожидании
Отправной точкой для сих размышлений послужила чрезвычайно, на мой взгляд, интересная статья И. Кавелина «Имя несвободы», опубликованная в первом номере «Вестника новой литературы». Помимо прочего, в ней доказывается следующее. Во-первых, русская советская литература, даже с момента частичного раскрепощения в пятидесятых годах, обречена оставаться атавистическим и бессмысленным отростком мировой, поскольку любые, пусть даже самые честные произведения пережевывают тупиковую, атавистическую социальную ситуацию, суд истории над которой уже совершен, но которая продолжает длиться в этой стране. Во-вторых, практически во всех честных произведениях, начиная с пятидесятых годов и далее (нечестные вообще не берутся в расчет, и справедливо, ибо они есть объект не литературоведческого, а медицинского или судебного анализа), описывается, в сущности, один и тот же герой в типологически одной и той же жизненной ситуации, постепенно раскрывающей ему тем или иным образом глаза на окружающий мир; от вещи к вещи варьируется процесс осознания того, что социум вокруг не таков, каким порядочный человек с детства его себе представлял. Конкретный сюжет роли не играет; поначалу влитый в общество, как животное в биоценоз, герой, зачастую именно в силу своих положительных качеств и веры в идеалы, начинает непредвзято разбираться в происходящем, и к концу наступает некое осознание — но после осознания ни в одной вещи никогда ничего уже не происходит, происходит только конец, и это закономерно; осознавшему общество герою в этом обществе места нет, и писать не о чем. Дальше должна быть или ломка души и сознательное приспособленчество — но тогда произведение получится антисоветским; или открытый, так или иначе явленный свету бунт — но тогда произведение получится еще более антисоветским; или отчаянная и смехотворная борьба со всем обществом за провозглашенные этим же обществом и формально в нем безраздельно царящие идеалы, что выродится либо в благоглупость, либо опять-таки в антисоветизм.
Эта концепция буквально завораживает своей стройностью и доказательностью. Меня, во всяком случае, заворожила.
Но в четырехмерном континууме истории не бывает одногранных процессов. Грандиозный исторический разлом, не вполне осознанно превращенный большевиками в грандиозный вивисекторский эксперимент, истребил массу деятелей культуры, спору нет. Но столь же бесспорно, что общечеловеческую культуру он парадоксальнейшим образом обогатил в том смысле, что чрезвычайно расширил знания человечества об обществе и о людях в обществе, о социальной инерции и социальной податливости, о конструктивных возможностях и деструктивных последствиях массового насилия, и т. д. Одна только возможность на практике исследовать попытки сращивания рабовладения с индустрией чего стоит! А синхронное сопоставление эффективности восточной деспотии и частнособственнического фашизма! Для историков, социологов и психологов Октябрьская революция — все равно что для физиков взрыв первой атомной бомбы в Аламогордо. Несомненно, что если человечество уцелеет, последствия большевицкого удара ломом по критической массе урана будут исследоваться в течение еще многих десятилетий — как вне, так и внутри зоны поражения. И точно так же, как потомки жителей Хиросимы-45 до сих пор интересны и еще долго будут интересны, для биологов, потомки жителей России-17 для мирового человековедения отнюдь не пустое место и не бросовый материал.
Но это значит, что любое письменное свидетельство, оставленное советским социохибакуся, по крайней мере для науки, раньше или позже окажется бесценным.
С другой стороны, общемировой литературный процесс, даже если абстрагироваться от советского аппендикса, отнюдь не представляет собою единого державного течения. Латиноамериканский регион — там свои игрушки. Восточно-азиатский регион — опять же особая статья. Я уж не говорю о Черной Африке, где тоже есть буквы, а следовательно, есть и люди, которые этими буквами что-то пишут. Один и тот же человек в зависимости от перепадов настроения — если он, конечно, вообще читает книги — может предпочесть вчера Абэ Кобо, сегодня Борхеса, завтра Лао Шэ, послезавтра Рекса Стаута, а на склоне третьего дня потянуться за Рыбаковым Анатолием. И с момента предпочтения уже не столь важно, что вызывает у читающего интерес: психология или этнография. Конечно, среднеевропейский читатель чаще будет читать европейских и американских писателей, ибо они ему культурно ближе, у них он в большей степени читает о себе. Но тогда получается, что о мировом литературном процессе можно говорить лишь статистически. Хорошо, но ведь по тем же самым причинам японец или китаец значительно чаще будет читать восточно-азиатских авторов; а если вспомнить, что китайцев на свете несколько больше, чем французов, то соответственно числу человекостраниц мировым литературным процессом может оказаться такое…
Всякая национальная литература является полноправным, хотя и действительно воздействующим на остальные не в одной и той же степени, элементом мирового процесса. Требуется лишь одно.
Свой, специфический объект описания.
Конечно, Уэллс может для разнообразия нашмалять «Россию во мгле», Фейхтвангер — «Москву, 1937», Эренбург — «Падение Парижа», а Аркадий Стругацкий — «Пепел Бикини». Но, во-первых, подобные выбросы достаточно редки и несущественны, а во-вторых, при их создании авторы все равно остаются в рамках той культурной ситуации, той системы ценностей, того спектра эмоций, которые определяют их как выразителей и отражателей их основного, кровного, с рождения формировавшего их души мира.
В течение многих мучительных десятилетий советская литература имела свой объект отражения. Действительно, объект этот был вначале исключительно катастрофичен, а затем чрезвычайно извращен. Но: существовал своеобразный мир, и в этом мире постепенно начал существовать своеобразный человек. Бессмысленно сейчас углубляться в вопрос, что в этом человеке русского, а что советского, или насколько и чем этот мир и этот человек хуже или, пардон, лучше иных региональных миров и людей. Некоторые ответы сейчас написаны на каждом углу и становятся общими местами, вернее, местами общего пользования; некоторые думаю, их больше — еще только предстоит дать. Но факт остается фактом — описание данного мира, как научное, так и художественное, коль скоро мир этот является регионом человечества, обогащало знания и представления человечества о себе. Беллетристическое отображение советского поведения в советских условиях, конечно, весьма необычный факт культуры, но подчас оно может оказываться интеллектуально и эмоционально захватывающим для жителей любого культурного региона, поскольку размышляют об окружающей их системе и испытывают чувства по ее поводу все-таки не вирусы, а люди.