Выигранный в карты у Екатерины II лейтенантом ее лейб-гвардии, путем неясных наследований он попал в руки Густава Ойдеенка, амстердамского ювелира, который в 1914 году открыл свой Дом Бриллиантов в Иркутске; сам же бриллиант был из коллекции Великих Моголов, ограбленной в 1739 году шахом Надиром в Дели. Густав Ойдеенк носил его на пальце в качестве своеобразной рекламы и фирменного знака. Геологи, отправленные в Году Лютов к Подкаменной Тунгуске для сбора тунгетита и на поиски натуральных рудных месторождений подо Льдом, среди всего прочего, обнаружили залежи графита (который уже не был графитом) и алмазов (которые так и оставались алмазами). И вскоре они убедились, что алмазы имеются не только на Урале, их начали искать здесь, наравне с тунгетитом. Войслав Белицкий, в то время управлявший галантерейным складом своего отца без особенных видов на открытие собственного дела, поверил услышанным от знакомых охотников якутским преданиям о громадных залежах алмазов у источников реки Вилюй и, рискованно набравшись долгов, профинансировал экспедицию, наняв литовского геолога, обладавшего африканским опытом. Экспедиция вернулась где-то через полгода с образцами двух- и трехкаратных алмазов и картами потенциальных залежей. Со всем этим Войслав пошел прямо к Густаву Ойдеенку, которому предложил продать карты и опыт своего геолога за долю в обществе по добыче алмазов, поскольку у него самого никаких фондов не было, одни только долги. После сложных переговоров, в ходе которых никто не экономил на водке и икре, они пришли к соглашению, один из самых оригинальных пунктов которого гласил, что если предполагаемое общество в течение первых трех лет своей работы обнаружит камень, хотя бы в половину величины бриллианта, украшающего палец mijnheer'a[226] Ойдеенка, этот бриллиант перейдет в собственность пана Белицкого.
Через четыре года Войслав Белицкий продал за сумму из шести цифр свои доли в фирме «Вилюйские Алмазы», чтобы запустить собственную оптовую торговлю ледовыми рудами.
Загадка: а могла ли встретить его неудача? В каком моменте замерз пан Белицкий: грубовато-добродушный богач, бриллиантовый толстяк, глава счастливой семьи?
Я-оно искало неправду в этой нормальности семейной жизни Белицких, фальшь между Войславом и Галиной, между Галиной и ее свекровью, между Галиной и ее невесткой, искало какую-то ложь, внедренную между ними. Но ничего подобного заметить не могло. Все несчастливые семьи похожи одна на другую; любая счастливая семья иная, ибо она необыкновенна в своем счастье. Тем более, для глядящего снаружи. Зейцов наверняка бы слезливо растрогался. Я-оно терпеливо присматривалось к ним. Если спросить их про счастье, то скажут, что и все другие: ох, сколько забот, сколько хлопот, дети все время болеют, каждый день переходят с мороза в нагретый воздух и назад, Войслав так редко дома бывает, с утра до вечера в делах; тем более, сейчас, когда столько холадниц и цехов остановилось, а он только и беспокоится, как возобновить поставки ценного сырья, а тут еще постоянные беспокойства с этой японской войной, с этими слухами про Белую Заразу… Видело, что они счастливы, что это и есть счастье; перебирало эти картины счастья в немом изумлении.
Были ли Белицкие какими-то исключительными людьми, по крайней мере, людьми хорошими? Где там! Про старую пани Белицкую, к примеру, мало кто сказал бы иначе, что она «жадная ведьма». В течение вечера она могла рассуждать вслух про здоровье ближайших родственников, подсчитывая ожидаемые наследства в соответствии с очередностью смертей и наследования: и вообще, почему бы им не умереть скорее, а вот дядюшка Грудкевич — и так ведь только ест да спит, пьет и спит, а кузен Хушба пару раз после гангрены выкарабкался, так не мог бы его Господь Бог пораньше прибрать к себе, не будет же один с другим до конца дней своих жить…!
Так что счастье не исходило из их личных свойств. Оно не зависело от отдельных элементов, но от самой формы, в которую все они сложились — то есть, от семьи. Разве плохие люди не могут быть счастливыми? Могут. Счастье, переживаемое в земной жизни, не имеет ничего общего с добром и злом, творимыми в этой жизни. Если бы, в соответствии с философией князя Блуцкого, мир был выстроен таким образом, что человек в награду за добрые поступки получит счастье уже в телесном мире, люди выполняли бы Десять Заповедей, как хорошо дрессированный пес выполняет приказы хозяина — он ведь сразу получает награду за послушание. Когда делать добро становится выгодным и практичным, зло делается признаком благородства души.
Поэтому, я-оно наблюдало за Белицкими с холодной увлеченностью, немного похожей на увлеченность ребенка, приглядывающегося к жизни муравьев, либо же склеротика, без понимания следящего за хаотичными играми малышни.
Только лишь когда старая Белицкая, заткнувшись на момент после долгого словоизвержения, озабоченно спросила, почему же пан Бенедикт не отзывается, почему он только сидит и молчит, может он нехорошо себя чувствует, наверно следовало бы снова баночки поставить — только тогда заметило, что и вправду, в течение всего вечера в компании не отозвалось ни словом. Неужто комплекс Herr Блютфельда? А зачем говорить, все ведь только банальности; еще перед тем, как человек откроет рот, он уже стыдится очевидностей, которые должен высказать. Но нет, дело не в том. Изменение было намного большим, оно не касалось только лишь разговорчивости и молчаливости. Это правда, что болезнь поляризует характеры. И, наверное, не была она, эта горячка, такой тяжелой, такой длительной (хотя, если бы не опека Белицких, она спокойно могла закончиться и смертью), тем не менее, из нее я-оно вышло уже более тихим, более спокойным, медлительным в словах и жестах, более пожилым. Теперь это замечало. Как будто вместе с семью потами, с черной горячкой, вытянутой на поверхность банками — с потом сошел яд и горячки духовной, той внутренней разболтанности между Бенедиктом Герославским и Бенедиктом Герославским, которая во время поездки на Транссибирском Экспрессе обрекала на очередные фальшивые игры, компрометацию и сгорание от стыда. Так что горячка ушла, я-оно несколько остыло. Быть может, просто адаптировалось постепенно к окружающей среде, то есть, привыкало, чувствовало себя больше дома в Стране Льда; выравнивало внутренний уровень тьмечи с наружным, то есть, напитывалось этой тьмечью словно промокашка, погруженная в чернила — не на пару десятков часов после быстрого впрыскивания из теслектрической машины, после инъекции из банки с кристаллами — но постоянно, глубоко, до самого стержня человеческой природы. По чему можно узнать лютовчика, не только ведь по мерцающей ауре тьмечи. Правильно сказало доктору Конешину: нельзя описать правду одной земли языком земли старой. Нужно выкручивать слова, выламывать мысли из мозгов. Ну вот, что там ксендз Рузга кричал на проповеди. Некоторые, наиболее старые лютовчики, наверняка, с более слабой волей или не шибко большого ума, впадают в подобие хронического deja vu: они живут в соответствии со своими снами, символами, считываемыми ежедневно из окружающего мира, поскольку все для них является ворожбой и знаком необходимости. Между правдой и фальшью у них не осталось места даже на бросок монеты. Китайские медики, тибетские шарлатаны и ламы готовят и продают зелья, которые не позволяют пробудиться памяти сна; такие зелья пьют исключительно ради профилактики, ведь сонные рабы, понятно, пить их уже не хотят. Всякого рода гадания — карты, кости, морозные узоры, следы зверей на снегу — представляют собой более сильный или более слабый знак неизбежности. Так что уже не имеют смысла игры, основанные на случайности; в Стране Лютов никто еще не выбросил сразу пять шестерок и не получил на руки покер. Если медицинские знания, которым варшавские профессора обучали Зыгу, правильно описывают действительность, и мозг Homo sapiens действительно является таким барабаном для электрических сопряжений полей случайности, в котором наши мысли крутятся и соединяются одна с другой электрическими минимолниями — нет ничего удивительного, что в странах Льда подлые остаются подлыми, храбрые — храбрыми, разговорчивые — разговорчивыми, но и то, что никто из них не становится умнее, чем был раньше, и, как говорил Никола Тесла, здесь не удается изобрести ничего нового, невозможно в тени лютов встретиться с революционной мыслью. Точно так же, как вычерчивают изотермические и изобарические карты, соединяя линиями точки с одинаковой температурой или одинаковым давлением, можно вычертить изоалетеическую карту, на которой мы увидим сходящие широкими террасами от вершины над Подкаменной Тунгуской фронты нечеловеческого напряжения тьмечи, наверняка, в большой степени покрывающиеся с тепловыми фронтами; и так же, как человек, погруженный в ледяную воду, сам, в конце концов, промерзнет, достигая температуры воды, так и человек, живущий под рекордным давлением тьмечи — пропитывается ею, поглощает ее, ассимилируется в ней. В этом нет ничего необычного; во всяких сообщающихся сосудах уровень воды выравнивается. Это физика. Просто у этой науки появляется новый предмет: та самая черная сила, тьметьная, электричество единоправды и единолжи. Очень скоро появятся институты, кафедры и университеты черной физики, ученые выпишут ее законы, составят уравнения. Они заставят поделить время воздействия на массу тела и алетеический параметр — после чего из таблицы прочтут дату, час и минуту, когда из души вышла горячка. Это уже математика.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});