По поводу своего нездоровья Чехов в это время не высказывался. Он его скрывал и лишь изредка проговаривался. После сильной простуды в октябре 1896 года у Чехова не проходил кашель. В ноябре он убеждал Лейкина, главного своего «жалельщика» и распространителя слухов о его близкой смерти, что здоров. Кашляет же так давно, что «привык не видеть в кашле ничего угрожающего». И «одышки нет», и ходить он может много и скоро. Однако в декабре 1896 года признался Шехтелю: «Во мне бациллы, я постоянно покашливаю, но в общем чувствую себя недурно и пребываю в непрерывном движении. Ходят слухи, что Левитан серьезно болен».
В самом конце года Чехов тяжело заболел гриппом, перенес его на ногах. В конце февраля кашель усилился. 12 марта 1897 года Чехов вдруг признался в письме Иорданову: «Я кашляю. Хотелось бы пожить в Таганроге, подышать дымом отечества, да всё некогда». 18 марта, приглашая Авилову пообедать или поужинать с ним, когда он приедет в Москву, Чехов оговорился в шутку: «Теперь я не надую Вас ни в каком случае; задержать дома меня может только болезнь». Болезнь его не задержала, хотя именно в эти дни у Чехова показалась кровь. Семенковичу, который прислал к нему своего недужного работника, он написал, как лечить больного, и добавил о себе: «Я сам нездоров: плюю кровью».
* * *
21 марта Чехов уехал в Москву, намереваясь затем отправиться в Петербург. На станции Лопасня он встретил сестру. Это была пятница, и Марию Павловну ждали дома в Мелихове. Она запомнила, что брат все время покашливал и отворачивался от нее. Дома Евгения Яковлевна сказала дочери, что в последние дни он очень сильно кашлял. Это была для Чехова самая опасная пора: таяние снега, туман, дожди, сыро, пасмурно. Павел Егорович записал в дневнике: «Во всю ночь дождь. Пруд начинает наполняться Водою. <…> Дорога спортилась зимняя».
На другой день, в субботу, Чехов не собирался выходить из гостиничного номера. Он ожидал корректуру. Послал письмо Авиловой, что «немного нездоров», что «погода туманная, промозглая», и потому не навестит ли она его, не дожидаясь, когда он придет с визитом. Однако не усидел в гостинице и не отменил встречу с Сувориным, который приехал на актерский съезд. Вместе они отправились вечером в ресторан «Эрмитаж».
Здесь, за ресторанным столом, у Чехова пошла горлом кровь.
Он попросил принести льду. Суворин повез его в свой номер в гостинице «Славянский базар». Отсюда Чехов послал телеграмму доктору Оболонскому. Тому самому, с которым когда-то, в 1889 году, увозил заболевшего Николая домой, в Кудрино. Тогда они вместе поставили диагноз (чахотка), вместе лечили художника.
Теперь Чехов написал коротко: «Я заболел». Николай Николаевич приехал тут же. Кровотечение удалось остановить только к утру. На вопрос Суворина, что это за кровоизлияние, Оболонский ответил, что оно «геморроидального» характера, но это свидетельство того, что легкое «слабое» и при неблагоприятных обстоятельствах болезнь может сделаться опасною. Сам Чехов сказал Суворину жестче и определеннее: «Для успокоения больных мы говорим во время кашля, что он желудочный, а во время кровотечения, что оно геморроидальное.
Но желудочного кашля не бывает, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая тоже умерла от чахотки».
Кровотечения и сильное кровохарканье случались у Чехова и раньше. Иногда он отделывался нарочито-небрежным: «причина сидит, вероятно, в лопнувшем сосудике»; — «вероятно, пустяки»; — «скрипенье в правом легком». Иногда грубовато-краткими признаниями: «хрипит вся грудь»; — «поплевал кровью»; — «у меня не инфлуэнца, а другое какое-нибудь свинство». Порой уверял, что у него вовсе не чахоточное кровотечение. Называл свой недуг то «катаром легкого», то болезнью горла и почему-то никогда бугорчаткой.
На самом деле уже с 1884 года, а может быть, и раньше Чехов знал, что его легкие поражены. Однажды он сказал, что лучше от больного не скрывать правды о его болезни, за исключением чахотки и рака. Но себе он правду сказал давно. И очень сердился, когда ему говорили ее другие. В 1888 году Е. М. Линтварева, врач по образованию, спросила его в письме: «Неужели Вы не принимаете никаких мер?» Чехов ответил с иронией, почти сердито: «Вы рекомендуете мне принять меры, а не называете этих мер. Принимать доверов порошок? Пить анисовые капли? Ехать в Ниццу? Не работать? Давайте, доктор, условимся: не будем больше никогда говорить ни о мерах, ни об „Эпохе“…» К тому же он не раз подчеркивал, что туберкулез легких если и излечим, то лишь на самой ранней стадии, до кровохарканий, а тем более кровотечений.
Тогда же Чехов подробно рассказал Суворину о своих кровотечениях. И подвел всё к двум выводам: «Дело в том, что чахотка или иное серьезное легочное страдание узнаются только по совокупности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из легких не серьезно; кровь <…> хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончается <…>»
Что касается «совокупности признаков», то к 1897 году она была: худоба; одышка; кровохарканье или кровотечение в пору поздней осени и ранней зимы, в конце зимы и в начале весны и во всякую длительную холодную погоду; постоянный кашель. Окружающие замечали это. Отсюда слухи, разговоры, доходившие до Чехова и раздражавшие его. Он упрямо, даже непреклонно не хотел считаться чахоточным. Часто упоминал другие недуги — геморрой, головную и зубную боль, перебои сердца, болезнь глаз, кишечное расстройство, варикозное расширение вен. Но только не чахотку. И продолжал упорствовать: «…выслушивать себя не позволю».
Он таил эту правду в себе, наверно, по нескольким причинам. Не хотел жалости, сочувствующих взглядов и неизбежного пристального интереса. Отдавал, по-видимому, отчет, какое оружие получат его недруги, такие как Буренин, «прославившийся» травлей умиравшего от чахотки Надсона. Не заблуждался насчет «деликатности» бульварной прессы, которая бы охотно сообщала, каково самочувствие «известного беллетриста» Чехова. Болезнь — это его частное дело, а не забава для толпы, какими бы сочувственными словами и сострадающими взглядами она ни прикрывала свое праздное, равнодушное любопытство.
Однако он принимал все возможные меры для безопасности своих родных, знакомых, своих пациентов. От природы чистоплотный, брезгливый к грязи, презиравший бытовую распущенность, Чехов с годами становился сверхаккуратным, чрезвычайно осторожным.
Упомянутая Чеховым «логика» была только его личной логикой: «Лечиться я не буду». «Желание жить» не включало эти заботы. Они убивали это желание. А оно тончайшим образом было связано с «желанием писать». Недаром он сказал однажды: «Болезнь — это кандалы». Лечение лишило бы его внешней свободы и внутреннего покоя. Болезнь отнимала силы для работы, а лечение уничтожало бы настроение, необходимое для работы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});