света – лестницы к райским вратам – соединили ненадолго небо и землю, лишь немногие праведники успеют взойти…
Встряхнувшись, Тая медленно принялась выбираться по каменистому склону.
Ручей остался внизу.
Свежий ветер холодил лоб в налипших волосах.
Мелкие камушки закатились в сандалии, мешали идти.
Тая села в мягкую траву – вытряхнуть их.
Оказать ногам небольшую услугу.
Не спеша она расстегнула ремешки, стащила сандалию и принялась ее трясти.
Твое тело тебе не принадлежит.
Странная, глупая мысль.
Но если подумать…
В теле человека может завестись болезнь, опухоль, например, и человек об этом долго может не знать, даже до самой смерти. Он умрет, а опухоль обнаружат на вскрытии. Так ведь случается? Конечно.
Стало быть, тело человека живет с человеком, но – своей жизнью. Как растение на окне. Как преданная человеку собака. Как муж или жена. Человек ходит на работу, отдыхает, празднует. Тело стареет, болеет, умирает. И не всегда человек может с этим что-то поделать.
Тело не есть сам человек.
Тело – дом Бога.
Человек может содержать этот дом в относительном порядке: не коптить на стены дымом, не бросать бутылок, фантиков, тухлых объедков. Морить тараканов. Стирать шторы.
Тогда Бог будет иногда приходить посидеть у окошечка.
И в улыбке человека другие люди Бога увидят.
Оттого и говорят: в здоровом теле – здоровый дух.
А больному духу нездоровое тело кажется красивым.
Тая приобрела навязчивую привычку – разглядывать себя в зеркале.
Она могла заниматься этим часами.
Параллельно слушать плеер, смотреть фильм на планшете, танцевать, наводить порядок в комнате, мыть посуду.
Отражение стало ее постоянным спутником.
Без него она терялась, чувствовала себя неуверенно.
Каждую минуту ей хотелось убеждаться: она – прекрасна…
Полуодетой Тая вертелась перед большим старинным зеркалом в деревянной раме, способным отразить ее во весь рост. Она приволокла его из кладовки и прислонила к стене. Изгибаясь под музыку, исступленно любовалась Тая своей вновь обретенной подростковой неоформленностью, хрупкостью, недоженственностью: тонкой искусной вышивкой голубыми нитями вен по белой высохшей коже, едва заметными бугорками истаявших грудей, выпирающими ключицами; выводя плечи вперед, с замиранием сердца восхищалась она – ах, в каждой ключичной ямке, не падая, могло бы спокойно лежать яйцо!..
Она находила болезненное утешение в изломах, в четких линиях, в резаных краях – в этой ею самой сотворенной геометрии живого.
В своем новом оригами-теле.
Оригами-женщина противна природе.
Вожделеть ее – невозможно.
Мужской инстинкт ищет тело, пригодное к продолжению рода.
Тело лепное, гладкое.
Оригами-женщина теряет свою женскую суть.
Месячные – и те могут пропасть.
Оригами-красота может быть понята художником, но не любовником.
Она не имеет чувственного смысла.
Оригами-тело – памятник торжеству интеллекта над инстинктом выживания.
Торжеству безрассудному и страшному.
Торжеству, ведущему к самоуничтожению.
С плеером в ушах Тая делает макияж.
Жирно обводит черным карандашом широко раскрытые глаза.
Пудрится белой пудрой.
Ярко красит губы.
«Видно, дьявол тебя целовал в красный рот, тихо плавясь от зноя…»[5]
Оригами-тело – изящное напоминание о неизбежности смерти, еще более мрачное потому, что явлено оно в образе юной девушки, прекраснейшего из существ, долженствующего нести в себе сокровенные семена будущего: любовную негу, домашний очаг, детей…
Тая танцует на месте.
Изгибается, любуется.
На столе стоит кружка.
Время от времени Тая отхлебывает из нее горячий, горький от крепости чай без сахара.
Обжигаясь, пытается прогнать голод после очередного «очищения».
Она смотрит в зеркало и видит свое оригами-тело.
То, ради чего она страдает.
И страдания ее кажутся ей искупленными.
Тая поет под плеер…
Как будто бы ей совсем хорошо.
Она ставит чашку на стол и опять танцует.
Смотрится в зеркало, глаза ее блестят.
Ноябрь
Плакать нельзя. Даже тихо. Заметит санитарка – всадят кубик успокоительного. И несколько часов будешь мертва – заснешь без снов, провалишься в черноту. А будешь сопротивляться – привяжут к кровати. Обмотают туго веревками запястья, щиколотки… Ленку часто привязывали. И лежала она навзничь, распятая, расхристанная, наливались синевой отекшие, перетянутые руки и ноги.
Потому приходилось лежать на кровати и грустить без слез. Ходить: от койки до окна и обратно. Толстеть, впитывая эту невкусную казенную еду. Слипшиеся макароны, вонючие котлеты, слизистые супы из риса, картошки и пухлой перловой крупы.
Тая начала диету прошлой осенью, тоже в ноябре; сначала все было вполне невинно, как всегда в подобных случаях: разумные ограничения + спорт. Куриная грудка, легенда похудательного мира, с овощами на пару, гречка без соли, обезжиренные несладкие йогурты…
Скучноватое меню, не так ли?
Ожидаемо: привычка получать от еды удовольствие, пресловутая эндорфиновая наркомания, наказание всех диетчиц, настигла Таю очень скоро.
Фантазии о еде стали навязчивыми. Сначала Тая пыталась переключить мысли в правильное русло. На уроках, когда выполняли длинные монотонные задания или учительница сухо и бесцветно гнала материал, она мысленно воссоздавала образ пресной вареной курятины и овощей на пару, которые сможет съесть, когда вернется домой.
Но это быстро надоело.
Тае хотелось мечтать с размахом.
От воображаемой еды бока ведь не растут, правда? Она стала представлять себе жареные сосиски, ароматные, с хрустящей корочкой, на которой кое-где вздулись тонкостенные золотистые пузырьки.
Такие сосиски продавала у метро тетка с клетчатой сумкой на колесиках. Доставала их откуда-то, из вулканических, жаром дышащих недр этой самой сумки, горячие, аж больно держать, и все оглядывалась: не прогонят ли?..
Сосиски попали под запрет сразу. Они же жарятся в кипящем масле!
Прежде Тая с подружками, сэкономив карманные деньги, бегала к тетке после школы. Та знала всех по именам. Иногда в придачу совала малюсенькую конфетку-леденец. Без денег. Так.
Вскоре просто мечтать о еде показалось слишком мало. Тае хотелось видеть еду, ощущать ее присутствие, аромат… Она долго стеснялась.
Но потом решилась-таки сходить к тетке.
Просто постоять рядом, понаблюдать, как покупают и едят другие, погреть ноздри густым жирным запахом большой клетчатой сумки, унести с собой хоть чуть-чуть…
– Что не берешь? – спросила тетка.
Тая замялась:
– М‐м-м… Денег нет.
– Ой, ладно, на, потом отдашь.
Не успела Тая подумать, ладонь уже ласково грела свежая ароматная сосиска.
– Спасибо, – прошептала Тая, не поднимая глаз.
Нельзя, нельзя есть!
Подлый внутренний голос кричал, визжал, бранился.
Но это же подарок.
Доброта.
Обращенная к тебе любовь. Да-да, любовь!
Зайдя за угол, Тая не выдержала накала внутренней борьбы.
Боясь передумать, сломаться, сдаться, она с размаху швырнула сосиску в прокопченную уличную мусорку.
Больше к тетке она не ходила.
Никогда.
И у метро без лишней необходимости не появлялась. Через подружку передала деньги. Пятьдесят рублей стоила та сосиска.
Тая полюбила булочную недалеко