Гармоника запилила. Девушки раздвинулись, образовав неправильный полукруг. Одна из них, обутая в ботинки, вышла вперёд и затопталась на одном месте, потом махнула рукой и смеясь спряталась за спинами подруг. Гармоника опять умолкла.
— Они стесняются, — прокричала Леночка возле самого уха Константина Ивановича.
— Какие ты глупости говоришь, раньше ведь не стеснялись, — произнесла недовольным тоном Ольга Павловна. — Нужно сказать Луше, чтобы она начала, она отлично танцует. Пусть пройдётся с Митькой. Луша, Луша, где ты, поди сюда!..
Из толпы вышла светлая блондинка, со вздёрнутым носиком, сильно загорелым лицом и бегающими узенькими серыми глазами. Она улыбнулась, и на щеках её легли две ямочки.
«Какое у неё симпатичное выражение лица, — думал Константин Иванович, — по блеску её глаз можно сказать, что вся она огонь. Только зачем этот нелепый передник врезался своими поворозками в верхнюю часть груди? Нет образования, нет денег… мало того, нужно ещё какой-то тёмной силе заставлять их уродовать своё последнее богатство, — красоту»…
— Что же ты, Луша, не пляшешь? Песню бы завела, а за тобой и другие подхватят.
— Да я, барыня, с вдовольствием, кабы Федька играл, как следует быть.
— Ты, Фёдор, что ж не играешь? — спросила Ольга Павловна.
— Я, барыня, играть могу, да вот гармонь плохо действует, намедни о землю ушиблась, — ответил голос из толпы.
Несколько девушек звонко рассмеялось.
— Небойсь, захочешь, так заиграешь, играй, играй!.. Ну, Луша…
Луша ещё раз улыбнулась и вопросительно посмотрела на девушек. Гармоника запиликала сильнее.
— Ах, ох, ох… — вторил ей чей-то мужской голос.
Зелёные кофточки, малиновые и голубые передники зашевелились.
— Да выходи, Митька, чего соромишься…
И Митьку почти вытолкнули. Луша подбоченилась кистью левой руки, — в правой у неё был сильно измятый красный платочек. Глаза её засмеялись. Она сделала несколько мелких шажков, будто хотела начать польку. У совсем ещё молодого и безусого Митьки лицо было серьёзное. Поймав такт, он сильно ударил о землю каблуком, заложил руки назад и, ставя ногу за ногу, легко пошёл к Луше. Подошвы его сапог мелькали всё чаще и чаще. Луша подалась всей фигурой назад, проскочила возле самого плеча Митьки и метнулась от него в сторону.
Земля загудела в такт гармонике. Митька вытянул руки книзу и помахивал ладонями, точно хотел полететь. Лицо его всё краснело и становилось серьёзнее. Картуз съехал на затылок, а потом совсем упал; жиденькие, немного промасленные волосы подпрыгивали на голове. Был момент, когда он хотел перейти вприсядку, но споткнулся, опустил голову ниже и с тем же выражением добросовестно трудящегося человека продолжал танцевать.
Луша носилась всё легче и легче. Иногда она вскидывала взглядом на Митьку, и тогда на её личике можно было прочесть досаду на бездарность партнёра.
Лучи заходящего солнца, прорываясь сквозь листья берёз, попадали на чей-нибудь красный фартук и разделяли его цвет на два тона — горячий-желтоватый и рядом, — неосвещённый-матовый. Гармоника прохрипела ещё несколько тактов и вдруг умолкла.
Луша шевелила ноздрями и вытирала платочком лоб. Митька замешался в толпу.
— Нет, это не танцы и не хоровод, а Бог знает что, — протянула недовольным голосом Ольга Павловна. — Без песен… Нужно вас всех немного расшевелить. Леночка, пойдём на минутку со мною.
Кто-то из парней вероятно, ущипнул Лушу, потому что её голос отчётливо произнёс:
— Ну, и бесстыжие твои глаза, при господах-то!..
Дина смотрела равнодушно. Она много раз видела всё это и оставалась только из приличия, ожидая мать.
— Да, — сказал Кальнишевский, — нет жизни в их танцах, одна Луша на что-нибудь похожа.
— А по-моему, отлично, — заметила Любовь Петровна. — Как умеют, так и пляшут.
После ухода Ольги Павловны девушки и парни все вместе громко заговорили. Выражения лиц мужчин казались тупее, чем у женщин. Заметно было, как подростки старались держаться так же как и большие девушки, — в позах, в манере грызть подсолнухи или, фыркнув по поводу какой-нибудь остроты, — закрываться ладонью. Оживление росло. Голоса сразу перешли в радостный шёпот, как только на крыльце снова показалась Ольга Павловна. В руках у неё была большая бутылка казённого образца. Лена держала в одной руке бумажный мешок с мятными пряниками, а в другой — две чайные чашки.
— Ну, подходите кто ближе, прежде всего ты, Луша, чтобы танцевала, а не топталась.
Луша подошла и потупилась. Дина взяла из рук у Лены одну чашку и подставила её к бутылке. Ольга Павловна налила.
— Выпьешь целую? — спросила Дина и улыбнулась.
— Пьяна буду.
Луша предварительно вытерла губы рукавом, сделала глоток, покрутила головою и выпила остальное одним духом…
— А ещё? — спросила Ольга Павловна.
— Пьяна буду, — повторила Луша.
Она поклонилась, взяла из рук Леночки целую горсть маленьких белых пряников и отошла назад. Девушки и парни друг за другом подходили. Приблизились и подростки. И они пили водку как взрослые, без жеманства, точно выполняя обряд.
Особенно поразила Константина Ивановича девочка лет тринадцати, Дунька. Выпив чашку, она поперхнулась и, видимо стыдясь этого, делала огромные усилия, чтобы не раскашляться. Всё её личико покраснело; прикрыв рот рукой Дунька поскорее замешалась в толпу. За ней подошла востроносенькая Соломонидка, загорелая сильнее других, с громадными глазами и очень худенькая.
— Ей бы не следовало, — произнёс Кальнишевский.
— Какие пустяки, — сказала Ольга Павловна.
— Я раз на мужицкой свадьбе выпила две таких чашки и не охмелела, — сказала Леночка.
Слова Ольги Павловны и Лены были простые, но от них Константину Ивановичу стало жутко. И потом настроение быстро стало ухудшатся как погода осенью, когда через полчаса после солнышка уже сеет непроглядный дождь. Гармоника заработала веселее, и вместо неуклюжего Митьки глухо выбивал об землю своими новыми сапогами конюх Евстрат. Запели и песню. Но Константину Ивановичу не хотелось ни глядеть, ни слушать. Тянуло скорее уйти.
— Ну вот, — говорила Ольга Павловна, — теперь совсем иное дело. Смотрите, и выражения лиц другие стали. Положим, в усадьбе у нас они всегда чувствуют себя хорошо… Вы знаете, в прошлом году нам нужно было выполоть несколько десятин картофеля, и у Лабутиных, — тут в трёх верстах, — тоже; ну и, вообразите, к нам пошли все, а к ним — никто. А цена была одна, — по сорок копеек подённо; потом Лабутины даже набавили ещё пять копеек. Важно, как с людьми обращаться в то время, когда не нуждаешься в их услугах.
Константин Иванович хотел ей ответить очень подробно, как он думает об этих отношениях к крестьянам, но не ответил ничего. Инстинкт подсказал, что лучше молчать. Выждав ещё минуты три, он незаметно ушёл в сад. Остаток дня тянулся ужасно медленно. Казалось также, что за сегодня он передумал гораздо больше, чем за всю неделю своего пребывания в Знаменском.
И главная мысль была о том, что между ним и Диной всегда была и всегда останется огромная яма, перебраться через которую у него не хватит сил.
Когда они с Кальнишевским остались вдвоём во флигеле, — как будто повеселело. Не хотелось только говорить.
Константин Иванович раскрыл какую-то книгу и сел возле лампы читать, но не вытерпел и вдруг, подняв голову, сказал:
— Ведь они же люди гораздо более образованные, чем эта красно-зелёная толпа. Одна — мать, а другие — будущие матери. — Поят водкой детей, и так «мило» всё это у них выходит. Если бы это проделал Степан Васильевич, ещё туда-сюда, а то ведь они же женщины, чуткие, нежные создания! Где же эта чуткость? Ей-Богу, я до сих пор думал, что только сапожники способны в праздник поить своих мальчишек-подмастерьев водкой, чтобы те потом «лучше старались», а то… Помнится, где-то я читал, что детям давали водку. Читал и не поверил. Подумал: так себе человек писал, чтобы пострашнее вышло, а теперь вот своими глазами видел. Такая, брат, меня печаль обуяла после всей этой картины…
— Совершенно напрасно, — ответил Кальнишевский.
— Может быть.
Константин Иванович встал и прошёлся несколько раз по комнате, а потом всей тяжестью тела рухнул на постель. Оба снова очень долго молчали. Нервное настроение Константина Ивановича мало-помалу передалось и Кальнишевскому, и вместе с этим настроением росла потребность говорить. Ему даже захотелось ходить взад и вперёд, но он сдержал себя и только дошёл до печки и облокотился о неё спиною. Помолчав ещё с минуту, Кальнишевский похлопал ладонями по холодным кафлям и вдруг заговорил, громко и, казалось, спокойно, хотя голос его иногда дрожал.
XIX
— Нашёл, о чём печалиться! Вообще я тебя плохо понимаю. У тебя какая-то неестественная точка зрения на человека. Человек, — это звучит жестоко и грустно. Жестоко, когда он эксплуатирует, и грустно, когда его эксплуатируют. Иных комбинаций мне встречать не приходилось. Лично я жалею тех и других и никогда ни на кого не сержусь. По-моему, например, и Степан Васильевич, и Брусенцов не виноваты в том, что не доразвились морально до сознания жить не только для собственного удовольствия. Нет у них в мозгах соответствующих клеточек альтруизма, и конечно… Не виноват и какой-нибудь добросовестнейший чинуша, если смыслит в художественном произведении не более, чем дворник того дома, в котором он живёт. Не виновата и Дина, если не понимает, что водка для девочки-подростка — яд. Откровенно тебе признаюсь, дурак я был, когда меня волновала её неспособность к математике. Нет её воли в этом, а следовательно нет и вины. Кстати, мне кажется, что ты не совсем правильно смотришь на таких женщин как Дина и её мамаша и слишком многого от них требуешь. Они такие же люди. Есть и среди них существа, приспособленные для работы высшего порядка, но большинство приспособлено только для продолжения рода человеческого. Если сердиться на Дину за то, что она не может уразуметь биквадратных уравнений, то можно сердиться и на курицу за то, что её нельзя выучить читать.