Константин Иванович вдруг почувствовал лёгкую дурноту, а потом сухость в горле и необходимость сейчас же, немедленно, напиться воды.
Сделав огромное усилие, он отдёрнулся от окна, прошёл через калитку во двор и подбежал к бочке, стоявшей против дверей кухни. Он открыл кран, несколько раз глотнул и поперхнулся, потом подставил под струю всю голову. Вода полилась за воротник, и всё тело передёрнулось от холода. Закрыв кран, он вытянулся во весь рост и вздохнул. Стало совсем хорошо. Билось только сильно и неровно сердце: так-так, так-так…
— На ночь умываетесь, барин? — раздался с крыльца кухни голос Клима.
— Д-да…
Разговаривать с Климом не хотелось, и Константин Иванович снова, быстрой походкой и немного задыхаясь, ушёл в парк. Он искоса поглядел на окно Дины, и, увидев, что оно уже темно, почувствовал, как на душе зашевелилась радость, а за ней досада. Сейчас же утихло и сердцебиение.
Первое чувство говорило: «Соблазна уже нет, и ты не украдёшь того, на что не имеешь права», а второе точно напевало: «Ужасно жаль, ужасно жаль»… И ещё кто-то говорил: «Права тут нет никакого, а только одна красота, и глядеть на неё, не желая взять, — не стыдно. И цветок, и Дина — кусочки природы, вызванные к жизни только ею, и уйдут они из жизни только по воле той же природы… А те правила и права, которые люди изобрели, чтобы им было удобнее существовать, — здесь ни при чём, решительно ни при чём»…
На балконе ещё светилось. Слышно было, как кто-то мешал в стакане ложечкой. Отрывисто раздавались человеческие голоса. Голос Брусенцова отчётливо и с досадой прокричал:
— Какое вы имеете право козырять? Я вам даю двойку треф, в то время, когда играющий их не раздаёт… Да понимаете ли, что этим самым вы дали батюшке выиграть всю игру!..
Когда уже не было видно огней и замолкли голоса, Константин Иванович остановился среди аллеи и зажёг спичку. Шагах в пятнадцати виднелся садовый диванчик, он дошёл до него и сел. Спичка потухла. Казалось, что вокруг нет темноты, а глаза потеряли способность видеть, и только минут через пять можно было различить, что ряд близко стоящих друг от друга стволов темнее, чем дорожка.
И опять думалось и хотелось разрешить вопрос, следует ли считать людей кусочками природы, а их поступки — явлениями, обусловленными причинами, находящимися в тайниках этой природы, или люди и их действия составляют особый мир, подчиняющийся природе только отчасти.
«Как отчасти, если потом — смерть, и с ней всё кончено?», — подумал Константин Иванович и больше ничего не мог себе ответить.
И вдруг выросло убеждение, что на мучивший его вопрос не в состоянии ответить ни Кальнишевский, ни писатели, ни философы. И профессор, читающий основы биологии, знает об этом не больше, чем Луша, которую Дина поила водкой. И для людей, которые будут жить через сто лет, вопрос этот останется таким же тёмным, а попытки их его разрешить будут похожи на попытки слепого узнать цвет молока.
И ещё представлялось, что если бы люди вдруг узнали, что они такое среди всего существующего, то и жизнь их стала бы иною, и многие понятия сейчас бы уничтожились, как уничтожилось убеждение, что «природа не терпит пустоты», после того, как было доказано, что воздух имеет вес.
Но в его личных знаниях сегодня прибавилось новое и важное, — наверное стало известно и понятно, что в Дине ему нравились одна только её внешность и одно её тело, и только поэтому он так страстно мечтал о счастье быть её мужем.
Когда Константин Иванович вошёл во флигель, Кальнишевский уже спал и сильно храпел. На столе ярким пламенем трепетал огонь свечи, догоревшей до самой бумажки, которою она была подвёрнута.
Он погасил огарок, зажёг другую целую свечу и медленно, по временам почёсываясь, стал раздеваться. Сняв рубаху, он долго смотрел на её всё ещё мокрый воротник.
XXI
На другой день Константин Иванович проснулся позже Кальнишевского, который уже сидел перед кругленьким зеркальцем и брился.
— Удивительный дом, — сказал Кальнишевский, — чёрта в ступе можно найти, только не кусок газетной бумаги. Бреешься, и нужно вытирать мыло о собственный палец и каждый раз вставать, чтобы сбросить это мыло в таз. Я уже хотел пустить в дело твою сорочку, но потом подумал, что, может быть, ты её ещё наденешь. Почему это у тебя вся манишка жёлтая? Неужели так вспотел?
— Да.
— Удивительно. Кажись, вчера и день был серенький. Жаркий, брат, у тебя темперамент.
Константин Иванович сел на кровати, потом босиком подбежал к своему чемодану и молча начал доставать чистое бельё.
— Ну, что ж, едешь сегодня? — спросил Кальнишевский, не оборачиваясь.
— Еду.
— Это решено и подписано?
— Решено и подписано.
— И отлично. У них, брат, так: или пользу приноси, или развлекай, а от тебя ни того, ни другого.
Кальнишевский сложил бритвенный прибор, надел тужурку и пошёл в большой дом пить кофе. Скоро пошёл за ним и Константин Иванович.
За столом всё было как и четыре месяца назад, как и вчера, и третьего дня: только что испечённые булочки, масло, домашняя ветчина, холодные сливки, и люди сидели те же самые, и Дина была такая же красивая и здоровая как всегда, и… будто чужое всё это уже было. И ушам неприятно было слушать их голоса.
Константин Иванович всё ждал, что кто-нибудь заметит его тяжёлое настроение и захочет выразить своё сочувствие. Но никто ничего не заметил, и сочувствия никакого не выразил, и не спросил, когда и почему он уезжает.
Кальнишевский с хмурым лицом пошёл заниматься с барышнями.
Нужно было узнать точно, когда отходит вечерний поезд, и попросить лошадей. Ольга Павловна сделала удивлённое лицо, как будто услышала об этом в первый раз. Но потом закивала головой, грустно улыбнулась и сказала, что поезд уходит в полночь, и выезжать нужно часов в восемь вечера. На станцию его повезёт в шарабане Клим, а запрягут Арабчика.
— Главное, не волнуйтесь: старые люди, когда болеют, — обыкновенно бывают очень мнительны.
— Да я владею собой хорошо, — ответил Константин Иванович и сильно покраснел.
Потом он пошёл во флигель и уложился.
Вдумываясь в своё настроение, он не понимал его. Следовало бы волноваться и тосковать, между тем на душе было пусто и равнодушно. Посидев ещё возле стола, Константин Иванович надел фуражку и медленно направился по аллее к пруду, на свою любимую скамеечку.
И над водой, и над всем парком нависла тишина, точно перед грозой. Слышно было, как на балконе побрякивала ножами и вилками накрывавшая на стол Анюта.
Стволы берёз, листья и поверхность пруда были одинаково неподвижны. Быстро перебирая лапками, прополз по шероховатой коре старой ивы дятел, повернул головку направо, налево, вздрогнул и вдруг сорвался и улетел в чащу. Где-то за деревьями звонко застучал валёк, и на том берегу эхо повторяло, так же звонко, каждый удар. По воде поплыли медленно огромные круги, до самого тростника.
Удары валька смолкли. А потом женский голос проговорил, точно пропел:
— Иди, иди, милай, ноженьками ступай. Да, золотой ты мой, принёс матери свою рубашоночку… Да кто же это тебя, дитятко, надоумил?..
Валёк снова застучал, и голоса уже не было слышно.
«И отчего этот голос, и пруд, и деревья — точно родные мне, точно я где-то всё это уже видел, — думал Константин Иванович. — Все мои предки, вероятно, родились и выросли среди такой же обстановки. А на самом деле я здесь совсем чужой, и это положение унизительно, до слёз унизительно. Всё отдал и ничего не получил».
Когда он снова подходил к дому, то в голове была только одна мысль: «Скорее бы вечер, скорее бы уехать».
Парило. Птицы молчали. Пахло цветами, и нельзя было разобрать — какими, точно увядшим сеном.
Возле открытого окна Дины он на минуту остановился. Сухая ветка под ногами хрустнула.
— Кто здесь? — спросила Дина и выглянула.
— Я, — ответил он и почувствовал, как его что-то дёрнуло за самое сердце.
— Вы когда едете, с курьерским или с почтовым?
— С почтовым.
— Ну, желаю вам всего-всего хорошего, — и её головка опять спряталась.
«Только-то», — подумал Константин Иванович.
За обедом, кроме Брусенцова, чужих не было. Кальнишевский сидел рядом и молчал, лицо у него было грустное. После обеда они вдвоём долго гуляли, но говорили мало. Казалось, что всё уже было сказано и понято. Вечер наступил незаметно.
Провожать Константина Ивановича вышли все, кроме тёти Лизы. Любовь Петровна не могла устоять на месте. Брусенцов держал в руке соломинку и потихоньку дотрагивался ею до щеки Дины. А она каждый раз дёргала головкой и ласково произносила:
— Ну, не ну-ужно.
Леночка, вытянув губы, что-то насвистывала и топала себе в такт ногой, Ольга Павловна щурилась и говорила Климу:
— Ночуй у Соловьихи, а завтра обожди, пока раздадут почту, и сейчас же назад.