Объедались и очищались мы только перед школьными танцами и каникулами, когда собирались ехать домой, и тогда мы сметали с прилавков все шоколадные пирожные и мороженое, какие попадались нам на глаза, и лопали, пока наши животы не раздувались до размера пятимесячной беременности. Потом мы запихивали в рот пальцы и вываливали всё обратно. Нам казалось, что после древних римлян мы первые такое проделывали, наша общая тайна приятно щекотала нервы.
Позже это превратилось в ритуал с особыми условиями – мне надо было остаться одной и надеть удобную, свободную одежду. В бессознательном состоянии я отправлялась в магазин за вкусной едой, начиная с мороженого и заканчивая выпечкой, – только один, самый последний разочек. Дыхание мое учащалось (как во время секса) и становилось неглубоким (как от страха). Перед трапезой я пила молоко, потому что, если оно поступало в желудок первым, легче было под конец вызвать рвоту. Еда возбуждала уже сама по себе, и мое сердце начинало колотиться. Но, поглотив всю пищу, я испытывала непреодолимое желание исторгнуть ее, пока мой организм ее не усвоил. Ничто не могло помешать мне избавиться от съеденного, дистанцироваться от всей этой нездоровой массы, которая поначалу так напоминала о материнском вскармливании, ибо я точно знала, что, если это всё останется у меня в желудке, мне не жить. Затем я падала на кровать и засыпала мертвым сном. С завтрашнего дня всё пойдет иначе. Ничего не менялось.
Не будет никаких последствий, за которые придется расплачиваться, – это оказалось иллюзией! Прошли годы, прежде чем я позволила себе признать, что занималась опасным делом, вызывающим привыкание. Анорексия и булимия, как и алкоголизм, – это болезни отрицания фактов. Кажется, что ты владеешь ситуацией и сумеешь остановиться в любой момент, но это самообман. Даже когда я поняла, что не в силах остановиться, я не думала о зависимости – скорее о собственной слабости и никчемности. Сейчас это кажется мне абсурдом, но самобичевание – один из симптомов болезни. Мой недуг принимал то одну форму, то другую, но не оставлял меня со второго класса школы-пансиона до тех пор, пока мне не перевалило за сорок, с ним я дважды выходила замуж и родила двух детей. Ни мои мужья, ни дети, никто из моих подруг и коллег так и не узнали о моей болезни.
Булимию, в отличие от алкоголизма, легко скрыть. Как и многие люди с пищевыми расстройствами, я тщательно маскировалась – не хотела, чтобы меня остановили. Я была уверена в том, что контролирую себя и при желании могу прекратить хоть завтра. Я часто уставала от булимии, раздражалась, злилась, тосковала, но так стремилась сохранить приличия, что по большей части никто не знал, что за этим стояло.
В колледже я пристрастилась еще и к декседрину – начала принимать его, когда готовилась к экзаменам, и обнаружила, что он гасит аппетит. Когда я стала подрабатывать моделью, чтобы платить за актерские курсы и жилье, один бессовестный нью-йоркский врач-“диетолог” охотно выписывал мне рецепты на декседрин вместе с диуретиком, который выводил из организма добавляющую объем воду, а заодно мог необратимо повредить почки. Декседрин взвинчивал меня, усиливал эмоциональность, и я начала думать, что без него играть уже не смогу.
Булимия мучила меня годами, за исключением тех периодов, когда она сменялась анорексией (голоданием), что Мэрион Вудман, психоаналитик, придерживающийся теории Юнга, сравнивала с поведением алкоголика, который бросил пить, но сохранил повадку пьяницы. В эти дни я почти ничего не ела, разве что сердцевинку яблока (ни в коем случае не целое яблоко) или крутое яйцо (за весь день). Мои кожа да кости свидетельствовали о моей моральной стойкости. Лет в двадцать с небольшим я работала моделью, играла на Бродвее, снималась в кино, мне приходилось больше обнажаться, и тогда болезнь особенно обострялась. Я просматриваю некоторые свои фильмы и вижу на лице и во взгляде ее признаки – безотчетную, задавленную грусть, вижу вызванное декседрином возбуждение во время телевизионных интервью, противоестественную худобу – следствие приема мочегонных препаратов. Если бы тогда я могла раскрыться в роли полностью, не будучи наполовину изуродованной мучительным недугом, о котором не догадывалась ни одна живая душа, насколько лучше я смотрелась бы в тех первых своих фильмах!
Болезнь неизменно одолевала меня всякий раз, когда я изменяла себе, пыталась изобразить не то, что чувствовала на самом деле, в известном смысле предавала сама себя. Раньше, до подросткового возраста, я могла уклониться от притворства – просто погрузиться в образ Одинокого рейнджера. Но став старше, я напускала на себя тот вид, который нравился моему отцу и знакомым мальчикам, – лишь бы не остаться в одиночестве. Меня всегда волновало, довольны ли мои мужчины. Мне приходилось терпеть ложную близость, а это требовало самоотречения, что приводило меня в состояние вечной тревоги. Но я предпочитала отделаться от своих подлинных ощущений и “закормить” их, только бы не остаться одной.
Если я сидела за накрытым столом или просто оказывалась рядом с едой, меня охватывала тревога, поэтому я старалась избегать ситуаций, требовавших общения во время трапезы. Свои самые прекрасные, веселые, полные чувственности годы я прожила в коконе, прячась за собственным оцепенением. Всю свою способность к близости я берегла для разбитых полов уборных в общежитии, а позже – для изысканного кафеля в туалетах лучших ресторанов Беверли-хиллз. Я отлично навострилась изрыгать обратно всё, что съедала, и возвращаться за стол аккуратной и подтянутой, с жизнерадостной улыбкой.
После сорока я избавилась от пищевых зависимостей, но лишь в третьем акте – после шестидесяти – я начала принимать себя со всеми своими пороками и вновь заселилась в собственное тело, поняв, что, как сказано в последних строках стихотворения Эмили Дикинсон, “голод – лишь предлог для тех, кто за окном и внутрь попасть не мог”.
Эмма Харт Виллард, первопроходец в сфере женского образования, основала духовную семинарию для девочек в 1814 году. До тех пор пока она не встала на защиту права женщин на образование, последние надеялись только на частные фонды и курсы, в том время как мужские образовательные учреждения получали государственную поддержку.
Помните фильм “Запах женщины” с Аль Пачино в главной роли? Его снимали в школе Эммы Виллард. Ее великолепное готическое здание возвышается над лесистыми холмами в окрестностях Нью-Йорка. Башенки, горгульи, витражи, невероятно широкие лестницы с точеными деревянными перилами – всё это там сохранилось. Я в этом шикарном заведении чувствовала себя несчастной почти всегда. Горевать да сетовать на отсутствие мальчиков и строгие правила – чем не развлечение? На самом деле я не задумываясь вернулась бы туда. Учителя там были чудесные, уроки побуждали к учению.
Каждое воскресенье полагалось посещать церковь, в шляпе и перчатках. На моей памяти служба лишь однажды произвела на меня глубокое впечатление – когда его преподобие доктор Говард Терман, первый афроамериканец среди деканов церкви Бостонского университета, стал молиться за нас. Мой отец был агностиком, и вопросы религии мы не обсуждали. Но мне очень нравились протестантские гимны – и петь нравилось, и слушать. Я до сих пор ловлю себя на том, что напеваю их, когда рыбачу или дергаю сорняки. В фильме “Клют” есть сымпровизированный эпизод – я в роли Бри Дэниел сижу на столе одна в квартире, курю травку (как бы) и вдруг начинаю тихонько петь сама себе: “Отец наш Бог, брат наш Христос, все, кто живет в любви, – твои…” Не знаю, зачем я это сделала, как-то само собой вышло, и режиссер, Алан Пакула, который всегда уважал чужое мнение, оставил эту сцену.
Однажды мы – группка первокурсниц – собрались после обеда в маленькой комнате в общежитии, расселись на кроватях и принялись болтать. Тогда-то я и обнаружила, что я – одна из немногих в классе, у кого еще не начались менструации. Девочки без конца обсуждали, какие прокладки лучше (Kotex), кто пользуется тампонами (мало кто), больно ли их запихивать (не больно), у кого бывают спазмы и как долго длятся месячные. Я во время этих дискуссий помалкивала. Не хотела, чтобы кто-то узнал о моей неполноценности “там”. Вообще-то тогда мы уже называли этот орган вагиной. Моя вагина была с дефектом. Примерно в это же время, когда мы учились на втором курсе, человек из Бронкса по имени Джордж Йоргенсен-младший поехал в Данию и стал Кристиной Йоргенсен – так мир впервые услышал об операции по перемене пола. “Природа ошиблась, а я исправила ее ошибку, – написала Кристина своим родителям. – Теперь я ваша дочь”. Перемена пола взбудоражила всю Америку, на месяц обеспечив ее новостями, которые отодвинули на второй план войну в Корее и испытания водородной бомбы.
Эта история захватила меня, вслед за Йоргенсеном я тоже решила, что со мной произошла ошибка и, возможно, я – мальчик в девичьем облике. Преследуемая этой мыслью, я ложилась на пол, задирала ноги на стул и пыталась разглядеть в зеркале хоть какие-то признаки пениса. Осмотреть свое влагалище довольно трудно. Это требует упорства. Надо извернуться и принять подходящую позу, так чтобы попадал свет и не падала тень, или взять фонарик, но в любом случае нелегко приладить зеркало. Мне хотя бы не пришлось бороться с лобковыми волосами. На них не было и намека, и появились они лишь через годы. Естественно, я отыскала клитор и еще целый год была уверена, что это пенис, который должен вырасти, и очень жалела, что рядом не оказалось мамы и ей не суждено было узнать, что ее дочь на самом деле была долгожданным сыном. Я ни с кем не поделилась своими тревогами и никогда никому не рассказывала ни о своих странных детских фантазиях, ни о том, что, как мне показалось, бойфренд моей няни приставал ко мне, ни о приключившемся со мной в лагере заболевании половых органов. Всё это осталось во мне моим тайным проклятьем.