Раз он даже ей нечто подобное сказал (они тогда по обстоятельствам места целую неделю были вынуждены спать в одной постели), и она согласилась, хотя видела, что нравится ему, и до этого не знала, как он себя поведет, и главное, не знала, как она сама хочет, чтобы он себя повел. Она его любила, по-настоящему любила, но в тот раз согласилась с ним и была согласна с ним все эти долгие три года; теперь же, собираясь бежать из Кимр, она объясняла это себе чем угодно, только не тем, что больше не может жить вот так, девицей при живом муже.
Временами Бальменова буквально сходила с ума от необходимости жить с Краусом под одной крышей. Ссылка не сделала ее взрослой: она была наивна, совсем еще дитя, и это, то, что она, как в сказке, хочет то, не знаю что, настолько ее смущало, что она и себе никогда не решалась сказать, что он не просто ее товарищ по партии. Сказать, что она влюблена в него, что она любит в нем все: его тело, его запах, то, как он говорит и как сидит, и он давно, давным-давно должен был это понять, сделать ее своей.
Бальменова не могла ему это сказать, а он день за днем пытался ей растолковать, что побег в настоящих условиях — глупость, форменное безумие. Он говорил ей, что дела у них идут как нельзя лучше: ссылка, эти три года не просто не оказались зряшной потерей времени, наоборот, как революционерам, они им безмерно много дали. Позволили найти и единомышленников, и верных сторонников. Фактически, говорил он ей, у него теперь на несколько лет вперед есть своя программа действий, есть и средства для ее осуществления, даже есть люди, которые готовы за ним пойти, его группа. И вот, все это она, неизвестно почему, хочет поставить под удар. В конце концов ему как будто удалось ее убедить. Во всяком случае она сказала, что снова все обдумает, пока же они решили, что снимут второй дом и поживут врозь.
Причиной такой резкой смены настроений стали отнюдь не доводы Крауса. Как раз накануне партия наконец дала добро на один давний ее проект, и у Бальменовой появилось свое дело. Даже в другой дом она решила переехать не потому, что хотела быть дальше от него, просто для новой работы ей было необходимо как-то отделиться от политических, не только от Крауса.
Суть ее задания была столь же старой, как само народничество: еще первые землевольцы, мечтавшие о крестьянской революции, о новой пугачевщине, говорили, что, чтобы свергнуть монархию, необходимо объединить всех недовольных и обиженных, всех угнетенных, голодных и гонимых. Лишь общая ненависть может разрушить зло. Но успехов и тогда, и позже здесь было с гулькин нос. И вот Бальменова написала в ЦК записку о скопцах и хлыстах, с которыми они пели в лептаговском хоре. В письме после очень тщательного и почти восторженного анализа всего того, что было связано с их организацией, она делала вывод, что в грядущей революции сектанты, особенно вышеназванные, должны стать самыми полезными союзниками партии, и просила дать ей санкцию на ведение с ними переговоров. Теперь, спустя год, согласие пришло.
Народники верили, что русский мужик — революционер по природе, что он только и ждет, чтобы схватиться за топор. Во времена хождения в народ они пытались поднять юг России, в первую очередь, казаков. Тогда у них ничего не вышло, и хождение, а позже и постоянные поселения закончились ничем, стали в судьбе народничества главной его неудачей.
Думали они и о сектантах. Сотни лет подполья, совершенная организация, помогшая выжить, несмотря на страшные гонения, жертвенность — все это вместе с капиталами и хозяйственной сметкой, конечно же, делало сектантов очень привлекательными союзниками. И лучшего посредника, чем Бальменова, найти тут было трудно. Партия вдруг вспомнила, из какой семьи она происходит. Вспомнила и оценила, что она одна из наследниц хлыстовства, всей этой традиции. Своя, по крови своя и для тех и для других, она в самом деле могла стать мостком между народниками, к которым ушла, и сектой, из которой была родом и в которую теперь по решению партии шаг за шагом должна была начать возвращаться.
Бальменова хорошо понимала, насколько не проста та работа, что ей предстояла. Как аккуратно ей придется связывать ниточку за ниточкой, прежде чем можно будет приступить к серьезным переговорам. Она говорила себе, что все это время должна быть очень осторожной, чтобы не задеть ни одного из тех проклятых вопросов, на которые скопцы и эсеры смотрели и, наверное, до конца будут смотреть иначе, совсем иначе.
Партии Бальменова представила подробнейший план того, над чем собиралась работать. Она писала, что сначала будет стараться по возможности все плохое умягчить и сгладить, хорошее же, наоборот, укрепить, чтобы каждому стало ясно как они друг другу нужны.
Бальменова в самом деле собиралась действовать медленно и кропотливо, понимала, что иначе можно все погубить. Она любила себе представлять, что она, как какая-нибудь молоденькая монашка в отдаленном монастыре, узел за узлом плетет в келье кружева этого союза. Жизнь впереди долгая, и спешить ей некуда.
Но правдой было и то, что, предлагая приступить к работе со скопцами, Бальменова сначала не сомневалась в быстром успехе. Простота отношений между ними и Лептаговым обманывала ее. Ее обманывал и сам хор. Там скопцы совершенно естественно сотрудничали с эсерами, и когда она писала о том, каким образом можно наладить с ними отношения, она, в сущности, и описывала лептаговский хор как модель, как образец. На спевках Лептагов с необыкновенной легкостью, во всяком случае на взгляд со стороны, добивался и сразу добился их полной открытости: когда они пели, у них не было тайн друг от друга, не было и не могло быть. Они несомненно были одним, и поэтому Бальменова думала, что договориться со скопцами будет несложно, надо лишь — чтобы никто не подозревал другого, что тот хочет его подмять. Она понимала, что чтобы раз и навсегда избавиться от подобного рода опасений, ей надо как-то выделиться из народников, занять место над схваткой, по возможности похожее на то, что занимал Лептагов.
План ее казался вполне выполнимым, и она, едва сняв собственный дом, принялась после репетиций зазывать скопцов к себе на чай. Увы, шел день за днем, но никто не приходил. Скопцы явно ни у кого об этом — можно ли и нужно ли к ней идти — не спрашивали, просто благодарили и отвечали «нет». Они не сговаривались, именно это ее и обескуражило, они просто не хотели идти к ней, быть с ней рядом. Она еще помнила лептаговские рассказы о том, как скопцы в Петербурге, когда он репетировал «Титаномахию», были доброжелательны и доступны, как охотно и сразу они согласились сотрудничать, и однажды после спевки в слезах побежала к нему жаловаться. Совсем еще ребенок, она добивалась он него, что ей теперь делать, пугала, что так она петь с ними больше не сможет: то они вместе, то — чужие, посторонние люди. Она была очень смешна, мила в своих обвинениях скопцов в непорядочности, неискренности, и Лептагов с радостью бы ей помог, то есть ему очень хотелось ей помочь, но как — он не знал.
В итоге он лишь долго ей объяснял, что за пределами репетиций власти у него над хором нет. Кроме того, положение скопцов и хлыстов за эти годы сильно изменилось, и, может быть, суть именно в этом, хотя он сомневается, что только в этом. В сущности, он пытался ей сказать то, что она знала и сама: они другие, совсем другие и ему трудно себе представить, что скопцы и эсеры когда-нибудь смогут бороться вместе. Они настолько разные, что, чтобы через это переступить, одной ненависти мало. Потом он еще долго рассказывал ей, как три года назад сошелся со скопцами: корабли их тогда были разгромлены, деньги в богатых столичных общинах конфискованы, а многие сотни братьев сосланы в Сибирь на вечное поселение. В то время они совсем ослабели и радовались каждому, кто бы их приветил. Но это в прошлом; они оказались народом очень деятельным, очень и очень. Никто от скопцов подобной прыти не ожидал, тем более правительство, ведь и трех лет не прошло, а кораблей плавает по матушке-Руси больше прежнего. Кто-то, конечно, им помог, но кто и как — что они так быстро поднялись? Правда, одна история, продолжал Лептагов, у всех на слуху.
Два года назад возник новый банк под названием «Ковчег». Учредили его четыре скопца, уже отбывшие наказание и за большую взятку выхлопотавшие разрешение вернуться в Петербург. Уставной фонд у банка был очень маленький, скопцы сумели наскрести лишь несколько тысяч рублей, и ни один серьезный человек не думал, что из этой затеи выйдет толк. Банки — вещь консервативная, пришлых там не любят. Но эти четыре скопца сделали гениальный ход: кроме совсем небольших денег они внесли в уставной фонд и то, что некогда у себя отрезали.
«Чтобы вас не смущать, — сказал он Бальменовой, — назову это «нечто» по-скопчески, то есть шулята и ствол. Причем учредители объявили, что то — их перед Богом свидетельство, что они сами добровольно бежали от греха, от блуда, а не отсекли это себе по болезни или как-нибудь случаем, ненароком (раньше они в судах, чтобы избежать наказания, отговаривались именно болезнью или случаем).