В Москве я все рассказала Льву Абрамовичу, нашему адвокату. Он тут же сказал мне, что никакого "расстрельного" дела в Москве давно уже не было, как не было "группового" дела, связанного с валютой. Чтобы окончательно удостовериться в этом, мы поехали в Коллегию адвокатов и убедились, что Юдович был прав: никто из адвокатов о таком деле не слышал.
Мне стало страшно. Кто она, эта Гизела? Что ей надо от нас? Юдович предположил, что в КГБ продолжают "испытывать" нас: не остались ли у нас деньги? Или, может быть, они хотят застать меня с поличным в момент передачи взятки? Но все это были только домыслы. И тогда я предложила Юдовичу, что соглашусь на встречу с ними и, приняв эту игру, попытаюсь выяснить их истинные намерения. В первый момент Юдовичу эта идея понравилась, но потом, поразмыслив, он сказал мне: "Лена, ты никогда их не переиграешь. Ты даже не заметишь, как они затянут на тебе петлю. Выйди из этой игры, не вступая в нее. Так будет лучше для всех". Я вынуждена была признать, что он прав.
На следующее утро я уже была в Ленинграде и все рассказала папе. Я видела, что он не может мне поверить. И хотя я его убедила не предпринимать никаких действий, он с сомнением в голосе произнес: "Но человек не может так притворяться. Я же вижу, как она вздрагивает от испуга, как убедительно говорит, как искренно плачет. Если все это игра, то поверь мне, она должна быть народной артисткой СССР". Я охотно согласилась наградить ее этим званием, при этом очень серьезно предупредила папу не поддаваться ни на какие провокации.
Вечером я еще раз встретилась с Гизелой и, притворяясь безумно расстроенной, сказала, что мы вынуждены отказаться от ее замечательного предложения, так как у нас просто нет денег. Она пыталась разубедить меня, ахала, охала, даже всплакнула, стала обращаться к папе, а не ко мне, и скажу по правде, что все это было так убедительно и естественно, что я до сих пор не знаю, как я смогла отказать ей. Поняв, что решение мое окончательное, она на следующий день покинула Ленинград, одолжив у папы сто рублей на дорогу. Папа еще долго верил, что она вернет ему долг. Мой дорогой, доверчивый папуля!
К тому времени адвокат ознакомился с делом и сказал, что он вообще не может себе представить, с чем обвинение выйдет на суд. Он сказал, что первый раз в жизни видит материалы следствия, проведенного КГБ, столь незаконченными и несостоятельными. Единственная маленькая зацепка - это один бриллиант без оправы, фигурирующий в деле. Вернувшись в Ленинград, я нашла оправку от этого бриллианта и повезла в Москву к Новикову.
Именно тогда я увидела в приемной КГБ этого несчастного, дрожащего человека, о котором уже упоминала. Оправку Новиков взять отказался под предлогом, что дело уже следствием прекращено. Я решила предъявить ее на суде. Я еще надеялась, что будет справедливый суд. Уходя из кабинета Новикова, вместо обычного "до свидания" я бросила ему в дверях: "Передавайте привет Гизеле". На секунду наши глаза встретились, затем он, не ответив ничего, уткнулся в бумаги.
Суд состоялся в Москве в середине сентября. Само здание Мосгорсуда производит удручающее впечатление. Это обшарпанное, длинное, двухэтажное строение с подвальными помещениями, в которых держат подсудимых, привезенных на суд. Внутри грязно, вдоль стен стоят скамейки, на которых сидят люди, уткнувшись глазами в пол. Почти никто ни с кем не разговаривает. Изредка доносится какой-то приглушенный шепот. Люди не смотрят друг на друга. Каждый поглощен своим горем. Время от времени проводят одного или группу заключенных, похожих друг на друга каким-то особым, отрешенным взглядом. Все они идут опустив голову, руки за спиной, спереди и сзади вооруженная охрана. На мгновение люди в коридоре оживляются, каждый старается найти "своего" среди подсудимых. Затем все опять погружается в тяжелое, гнетущее безмолвие. Однажды охранники буквально волочили под руки какого-то старика. Сам он уже ходить не мог. Говорили, что на суде он тут же засыпал от истощения и изнеможения, и суд приходилось уже несколько раз откладывать.
Мамы на суде не было, о чем меня предупредили заранее. Будучи психически больной, она не могла давать показания. Поэтому я никого не ждала и на проходящих заключенных не смотрела. Говорить не хотелось даже с адвокатом. Наконец, нас впустили в комнату. Они называют ее "зал судебных заседаний", хотя на самом деле это такое же обшарпанное, как и все здание, помещение. Место для обвиняемого - пустое - мамы нет. Судья, заседатели, прокурор, адвокат и я. Прокурор в своей речи долго говорил об ущербе, который, по предположению следствия, мама нанесла советской власти. Сказал, что в связи с тем, что обвиняемая впала в депрессивное состояние, следствие не удалось завершить. Адвокат говорил убедительно и красиво, или мне так казалось. Однако конкретно я ничего не помню. Мне с трудом удавалось сосредоточиться. Я сказала адвокату, что хочу предъявить оправку. Оказалось, что это не тот суд, где ее надо предъявлять. Этот суд только выносит "Определение", а не "Приговор". Я до сих пор не знаю разницы. Суд закончился примерно через два часа и вынес Определение: "Обвиняемую Лейкину Марию Львовну поместить в психиатрическую больницу закрытого типа до выздоровления. Следствие по делу прекратить до особого распоряжения".
Услышав такое "Определение", я потеряла дар речи. Прежде всего я осознала, что этот приговор практически бессрочный! Слова "до выздоровления" могли с таким же успехом означать "до смерти". А может мамы вообще уже нет в живых?! Ведь за полгода ее никто ни разу не видел: ни мы, ни адвокат. Я бросаюсь к Льву Абрамовичу и прошу его встретиться с мамой. Ведь он же ее адвокат, ему положено. Он просит свидания с мамой, ему отказывают. В мамином состоянии, мол, в адвокатах не нуждаются. Юдович обескуражен. Он говорит, что за более чем тридцатилетний адвокатский стаж, ему впервые не дали свидания с обвиняемой. При этом он пытается меня успокоить: "Лена, для меня они нашли предлог отказать в свидании. Для тебя даже предлог нельзя отыскать. Согласно законодательству тебе обязаны предоставить возможность увидеть мать".
Я звоню в Прокуратуру СССР, добиваюсь встречи с Фунтовым. До назначенного им времени оставался час. Пошла на почту и позвонила Анечке. Что утешительного я могла ей сообщить? Как только она услышала "закрытая психиатрическая больница", она заорала в ужасе: "Леночка, только не это! Не допусти этого. КГБ убило маму! Почему ее никто не видел?! Сестричка, сделай что-нибудь!!!" Господи, что же я могла сделать? Кто вообще мог бороться с КГБ? Расстроенная еще больше этим телефонным разговором, своей беспомощностью, неизвестностью, несправедливостью, я пришла к Фунтову человеку, не давшему санкцию на освобождение моей мамы после амнистии.
Передо мной был небольшого роста человек, вместо одной кисти - протез в черной перчатке и до неприятности бегающие глаза. За все время разговора мне так и не удалось хоть раз встретиться с ним взглядом. Однако на мою просьбу увидеть маму он ответил, что против ничего не имеет. Только сказал, чтобы я позвонила следователю и этот вопрос согласовала также с ним. И телефон дал. Я звоню, а там никто не отвечает. Фунтов предложил мне пару часиков погулять и зайти еще раз.
Вышла я на улицу, а деваться мне некуда. Вдруг вижу - рядом кинотеатр. Идет французский фильм - "Двое в городе". С Жаном Габеном в главной роли. Я и решила в кино пойти, время убить. Только так получилось, что не я время убила, а фильм окончательно добил меня. Как сейчас помню первые кадры: тюремный двор, тюремное окно, тюремная камера и в камере человек повешенный. И такой вот весь фильм вплоть до последнего кадра, когда главного героя, невиновного, готовят к казни, как его бреют, рвут ворот на рубашке и гильотина - крупным планом...
Хотела я сразу же после первых кадров из кино уйти, но что-то удержало меня, как будто я загипнотизированная была. Смотрю фильм, слезы в три ручья, а сама про себя думаю: "Так тебе и надо, смотри, запоминай. Так мама мучается. Не в кино, а в самой что ни на есть настоящей тюрьме". И сидела я, и смотрела, и когда гильотина опустилась с жутким стуком и скрежетом, было чувство, что это меня казнили.
Фильм закончился, а я все в зале сижу, плачу. Пока контролер не пришел и не попросил меня выйти. Вот в таком настроении я и возвратилась к Фунтову. А он, как и раньше, в глаза мне не глядит и как-то совсем суетливо объявляет: "Не могу я вам дать свидание с матерью, следователь возражает". Я - к телефону. Подходит Новиков. Я что-то в трубку объясняю, заикаюсь, умоляю, плачу, а он меня прерывает и жестко так говорит: "Елена Марковна, не просите, это невозможно". До меня даже смысл его слов не сразу дошел, я кричу ему: "Ну, как же невозможно?! Вот и прокурор не возражает!" А он, как отрезал: "Прокурор не в курсе", - и трубку положил. Вышла я из кабинета, в глазах темно - за стенку держусь. А в ушах: "Это невозможно, это невозможно, это невозможно". Боже, вдруг подумала я: это невозможно, потому что мамы нет в живых! "Прокурор не в курсе!" Не в курсе чего?!! А того, что мамы уже нет! Как ненормальная, хватаю такси, еду в тюрьму. До самой тюрьмы не доезжаю. За углом останавливаюсь. Язык не поворачивался сказать: "Мне в Лефортовскую тюрьму, пожалуйста".