— Родимый!.. Сы-ну-у-ушка! Да как же?!. Охо-хо-хо-о!. И што же ты наде-е-елал?!.
Семка, дергая ногами, пятился к дверям, а она ползла за ним на коленях, от толчков мотала вывалившимися из прорехи узенькими иссохшими грудями, синея давилась криком, и на измазанные Семкины калоши текли слезы, не смывая грязь.
Путь-дороженька
Часть первая
I
Над Доном до самого моря степью лежит Гетманский шлях. С левой стороны пологое, песчаное Обдонье, зеленое чахлое марево заливных лугов, изредка белесые блестки безимянных озер; с правой — лобастые насупленные горы, а за ними, за дымчатой каемкой Гетманского шляха, за цепью низкорослых сторожевых курганов — речки, степные большие и малые казачьи хутора и станицы и седое вихрастое море ковыля.
* * *
Осень в этом году пришла спозаранку, степь оголила, брызнула жгучими заморозками.
Утром, перебирая в постовальне шерсть, сказал отец Петру:
— Ну, сынок, теперь работенки нам хоть убавляй! Морозы двинули, казачки шерсть перечесывают, а наше дело — струну поглаживай, да рукава засучай повыше, а то спина взмокнет!..
Приподнимая голову улыбнулся отец, сощурились выцветшие серые глаза, на щеках, залохматевших серой щетиной, вылегли черные гнутые борозды.
Петр, сидя на столе, обделывал колодку; поглядел, как на усталом лице отца тухнет улыбка, промолчал.
В постовальне душно до тошноты, с кособокого потолка размеренно капает, мухи ползают по засиженному слюдовому оконцу. Сквозь него заиневший плетень, вербы, колодезный журавль кажутся бледно-радужными, покрытыми ржавой прозеленью. Взглянет мельком Петр во двор, переведет взгляд на голую согнутую спину отца, шевеля губами, высчитывает уступы на позвоночном столбе и долго глядит, как движутся лопатки и дряблая кожа морщинистыми комками собирается на отцовой спине.
Узловатые пальцы привычно быстро выбирают из шерсти орепьи, колючки, солому и в такт движениям руки качается лохматая голова и тень ее на стене. Приторно и остро воняет пареной овечьей шерстью. Пот бисерным горошком сыплется у Петра по лицу, мокрые волосы свисают на глаза. Вытер ладонью лоб, колодку кинул на подоконник.
— Давай, батя, полудновать? Солнце, гля-кось, куда влезло, почти в обеды.
— Полудновать? Погоди… Скажи на-милость, сколько этого репья!.. битый час гнусь над шерстью.
Соскочил Петр со стола, в печь заглянул. Потные щеки жадно лизнула жарынь.
— Я, батя, достаю щи. Больно оголодал, жрать охота!..
— Ну, тяни, работа потерпит!
Сели за стол, не надевая рубах, не торопясь хлебали щи, сдобренные постным маслом.
Петр покосился на отца, сказал, прожевывая:
— Худой ты стал, будто хворость тебя точит. Не ты хлеб ешь, а он тебя!..
Задвигал скулами, улыбаясь, отец:
— Чудак ты какой! Равняй себя с отцом: мне на Покров пойдет пятьдесят семой, а тебе — семнадцать с маленьким. Старость точит, а не хворь!.. — и вздохнул.
— Мать-покойница поглядела бы на тебя…
Помолчали, прислушиваясь к басовитому жужжанию мух. На дворе остервенело забрехала собака. Мимо окна топот ног. Распахнулась дверь, стукнувшись о чан с вымоченной шерстью, и в землянку вошел задом Сидор-коваль. Шапки не снимая сплюнул под ноги.
— Ну, и кобеля содержите! Норовит, проклятый, не куда-нибудь кусануть, а все повыше ног прицеляется.
— Он сознает, что ты за валенками идешь, а они не готовы, потому и препятствует.
— Я не за валенками пришел.
— А ежели не за ними, то присаживайся вот сюды, на боченок, гостем будешь!
— В кои веки в гости заглянул, и то на мокрое сажаешь! Не будь, Петруха, таким вредным человеком, как твой батянька!..
Посмеиваясь в кустастую бороденку, присел Сидор около двери на корточки, долго негнущимися пальцами сворачивал цыгарку и, закуривая, плямкая губами, пробурчал:
— Ничего не знаешь, дед Фома?
Отец, заворачивая шерсть в мешок, качнул головой, улыбнулся, но в глазах Сидора прощупал острые огоньки радости и насторожился.
— Што такое?
Сквозь пленку табачного дыма проглянуло лицо Сидора, губы по-заячьи ежились в улыбку, глаза суетились под белесыми бровями обрадованно и тревожно.
— Красные жмуть, по той стороне к Дону подходят. У нас в станице поговаривают отступать… Нынче на заре вожусь в своей кузнице, слышу — скачут по проулку конные. Выглянул, а они к кузнице моей бегут.
— Кузнец тут? — спрашивают.
— Тут, — говорю.
— В два счета штобы кобылицу подковал, ежели загубишь — плетью запорю!..
Выхожу я из кузницы, как полагается, черный от угля. Вижу — полковник, по погонам, и при нем ад‘ютант.
— Помилуйте, — говорю, — ваше высокородие. Дело я свое до тонкости знаю.
Подковал я ихнюю кобылку на передок, молотком стучу, а сам прислушиваюсь. Вот тут-то и понял, што дело ихнее — табак!..
Сидор сплюнул, затоптал ногой цыгарку.
— Ну, прощевайте! На свободе забегу покалякать.
Хлопнула дверь, пар заклубился над потными стенами постовальни. Старик долго молчал, потом, руки вытирая, подошел к Петру.
— Ну, Петруха, вот и дождались своих! Недолго казаки над нами будут панствовать!
— Боюсь я, батя, брешет Сидор… Какой раз он нам новости приносит, все вот да вот придут, а ихним и духом вблизи не пахнет…
— Дай время, а то так запахнет, что казаки и нюхать не будут успевать!
Крепко сжал старик жилистый кулак, румяна чахло зацвели на обтянутых кожей скулах.
— Мы, сынок, с малых лет работаем на богатых. Они жили в домах, построенных чужими руками, ели хлеб, политый чужим потом, а теперича пожалуйте на выкат!..
Едкий кашель брызнул из отцова горла. Молча махнул рукой, сгорбившись и прижимая ладони к груди, долго стоял в углу, возле чана, потом вытер фартуком губы, покрытые розоватой слюной, и улыбнулся.
— По двум путям-дороженькам не ходят, сынок! Выпала нам одна, по ней и иди не виляя до смерти. Коли родились мы постовалами-рабочими, то должны свою рабочую власть и поддерживать!..
Под пальцами старика струна запела, задрожала тягучими перезвонами. Пыль паутинистой занавеской закутала окно. Солнце на минуту заглянуло в окошко и торопясь покатилось под уклон.
II
На другой день в постовальню пришел офицер и сиделец из станичного правления. Молодой одутловатый хорунжий спросил, щелкая хлыстом по новеньким гетрам:
— Ты — Кремнев, Фома?
— Я.
— По приказанию станичного атамана и начальника интендантского управления я обязан забрать у тебя весь имеющийся запас готовых валенок. Где они у тебя?
— Ваше благородие, мы с сыном год работали. Ежели вы заберете их, мы подохнем с голоду!..
— Это не мое дело! Я должен конфисковать валенки. У нас казаки на фронте разуты. Я спрашиваю, где они хранятся у тебя?
— Господин хорунжий!.. ведь не потом, кровью мы их поливали!.. ведь это — хлеб наш!..
У хорунжего на прыщавых щеках ползет слизняком ехидная улыбочка. Зубы золотые из-под усов поблескивают.
— Говорят, ты — большевик? В чем же дело? Придут красные, они тебе заплатят за валенки!..
Попыхивая папироской, звякая шпорами, шагнул в угол, ручкой хлыста сковырнул рядно.
— Ага, вот эти самые валенки мы и заберем! Шустров, бери и выноси на двор, подвода сейчас под‘едет.
Отец и Петька плечо к плечу стали, собой заслонили сложенные в углу валенки.
Пунцовой яростью вспух хорунжий, роняя с трясущихся губ теплые брызги слюны, но, сдерживаясь, прохрипел:
— Я с тобой завтра буду по-иному разговаривать, когда тебя, старую собаку, за шиворот притянут в военно-полевой суд!..
Оттолкнул старого постовала, ногами совал к порогу обглаженные, просушенные валенки. Сиделец брал их в охапку и выбрасывал в настежь открытую дверь.
За плетнем прогромыхала бричка, остановилась у ворот. Из угла пара за парой убывали валенки. Молчал старик, но когда сиделец мимоходом взял с печки и его приношенные седые валенки, шагнул к нему и неожиданно отвердевшей рукой прижал его к печке. Сиделец с рябым туповатым лицом рванулся (поношенная рубашка мягко расползлась у ворота) и не размахиваясь ударил старика в лицо.