Мы вошли внутрь, там сидела за столиком миловидная и довольно молодая женщина.
– Вот, – он обратился к ней по имени-отчеству, – и продолжил несколько высокопарным тоном: – познакомьтесь, пожалуйста. Это мой ближайший друг и любимый соавтор…
Она глянула быстрым оценивающим взглядом. Ведь она привыкла, что ее собеседники называют себя кем угодно.
– Скоро мы выпишем вашего товарища, – произнесла она серьезно.
Мы пошли – пройтись. Тут я вспомнил, что принес ему передачу, и вынул из кармана толстую плитку английского шоколада. Дело в том, что недавно в Сокольниках была Национальная выставка Великобритании, и кое-какие продукты и товары после нее продавались. (Когда же это было? Бернес был еще жив, а ведь он умер в августе шестьдесят девятого.)
Мой друг мигом сорвал с плитки обертку и фольгу и съел шоколад в полминуты, никак о нем не отозвавшись.
Мы шли по боковой дорожке. За кустами играли в волейбол. Была настоящая площадка, натянутая сетка, в каждой команде по шесть игроков. Но они не были командой. Они не следили за мячом, а словно специально отвлекались, глазели по сторонам. Вот один произвел подачу, но мяч улетел далеко вбок. Другой, из противоположной шестерки, безропотно пошел за ним, отыскал, принес и подал таким же образом. Остальные стояли совершенно безучастно. Мой друг зрелищем тоже не заинтересовался.
– Пойдем, я тебя провожу, – предложил он.
Мы, но с другой стороны, прошли мимо женщин, плетущих сети, опять я увидел человека-птицу, но он теперь двигался нам навстречу. А интеллигента в траншее не было. Наверное, он уже выполнил норму.
– Скоро ужин, – сказал мой друг.
Через три дня он был у себя дома.
За четверть века, что ему еще оставалось, мы ни разу не говорили о том моем посещении.
Мемуаристы
В чем смысл всяких мемуаров? Естественно, не в общих словах, а прежде всего в подробностях. Чем наблюдательней мемуарист, тем интересней, достоверней его воспоминания. “Документальный рассказ” без каких-либо деталей, черт и черточек – пародия на мемуары.
Людмила Давидович вспоминала: “Говорить о Викторе Драгунском можно долго и интересно”. Посмотрим, что же у нее получилось:
“Это было в 1947 году. Я пришла в гости к моим большим друзьям, журналистам из “Комсомолки”, и туда же пришел довольно молодой человек, которого я раньше где-то видела, но не была с ним знакома. Шел какой-то довольно оживленный разговор, и потом этот человек что-то сказал, раздался взрыв смеха. Все, что он рассказывал, было интересно и очень остроумно… Весь долгий вечер он был в центре внимания. Было какое-то удовольствие от общения с ним”.
Я уже не говорю, как это написано. Она “пришла”, он “пришел”, разговор “шел”. “Довольно молодой человек”, “довольно оживленный разговор”. Главная особенность этого “мемуара” в полном отсутствии конкретного: “где-то видела”, “какой-то разговор”, “что-то сказал”, даже удовольствие было “какое-то”. И все это якобы “интересно и очень остроумно”.
Или вот – прочел в воспоминаниях об Арсении Тарковском: “Я, очень обрадованный тем, что увидел старика на своих двоих (разрядка моя. – К.В.) гуляющим по улице…” Но ведь мемуарист знает, что поэт потерял на войне ногу, отнятую очень высоко, и в течение десятилетий передвигался на протезе или на костылях, – и то, и другое было для него мучительно! И ведь мемуарист всю жизнь имеет дело со словом! Как же так? Может быть, все-таки стоит внимательней себя перечитывать?
Из той же книги – об актрисе: “Это была самка-пантера в хорошем понимании этого слова”. Добавить нечего.
Украшающие недостатки
Не пугайтесь, это не рецензия. Но я прочел книгу Александра Гениса “Довлатов и окрестности” и должен сказать, что узнал кое-что новое о главном герое. Чаще в мелочах. Например, я никогда не слышал выступлений Довлатова по радио и вдруг читаю, что, сидя у микрофона, “Сергей задушевно, как Бернес, почти шептал в него”. Не думаю, что меня здесь подкупило только упоминание дорогого мне человека.
Книга очень хорошо написана. Слишком хорошо для такого длинного повествования. Поэтому с облегчением встречаешь нечастые промахи, они просто приятны. Это не читательское злорадство – им радуешься как отдыху. Ибо густота письма и наблюдательность, не только внешняя, постепенно утомляют.
Генис и сам об этом ни на минуту не забывает: “Если в прозе нет фокуса, то она не проза, но если автор устраивает из аттракционов парад, то книга становится варьете без антракта. Чувствуя себя в ней запертым, читатель хочет уже не выйти, а вырваться на свободу”.
Однако эта книга не только представление для публики, это и нечто для своих, для узкого круга, да и для весьма обширных окрестностей тоже. Это закулисье с профессиональными развлечениями. “Мы часами обменивались цитатами из классиков, которыми гордились, как своими”.
И не только цитатами, но и собственными остротами. Ведь возникает потребность и свое показать. Поддержать репутацию.
“Юмор – коллективное действо, но даже в хоре есть солисты. Лучший из них – художник Бахчанян”. И далее: “…ставшие фольклорными бахчаняновские каламбуры, вроде эпохального: “Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью”.
Стоп! Я когда-то уже писал об этом и коротко повторю. В начале семидесятых у нас с Арсением Тарковским была в Переделкине игра: заменять в известной строчке или фразе букву, с тем, чтобы кардинально менялся смысл. Потом условия облегчили – лишь бы оставалось узнаваемое созвучие.
В тот счастливый зимний день я придумал: “Угодили комсомольцы на гражданскую войну”. Арсений Александрович тут же продолжил комсомольскую тему. Сперва он предложил: “Кафка Корчагин” и лишь затем ныне классическое: “Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью”.
Тем же вечером мы с Инной были приглашены в гости на дачу к Кавериным. Едва поздоровались, я им сей афоризм выдал, но ни Вениамин Александрович, ни Лидия Николаевна восхищения не высказали. Однако зашедший ненадолго их сын Коля выразил самое горячее одобрение.
И я, и, конечно, Тарковский не держали эту строчку в секрете, и многие ее знали, но широкое распространение произошло лишь через несколько лет (и с песнями так бывает). Причем, истинное авторство утратилось. Впрочем, я ни разу не встречал человека, который бы утверждал, что сочинил данный шедевр он. Обычно говорили: – Вот у нас был метранпаж дядя Паша… Или вот: художник Бахчанян… Извините, конечно.
Что же касается “козы, кричащей нечеловеческим голосом”, то Довлатов нашел ее не “у одного писателя”. У “одного”, а именно у молодого в ту пору Кесаря Ванина, ее обнаружил (и обнародовал) еще Горький. Я с этим автором даже познакомился в конце пятидесятых в Комарове. Молва приписывала ему и такую фразу в романе о войне: “Несмотря на то, что он был еврей, на батарее у него было чисто”.
Любопытно, что ошибки и несуразности самого Довлатова часто необъяснимы. Генис пишет: “Как бывший боксер, он ценил физические данные… и про себя писал кокетливо: “Когда-то я был перспективным армейским тяжеловесом”. Но: “Я размахнулся… и опрокинулся на спину” …Позвольте, боксеры бьют, не размахиваясь. Однако в этом есть что-то и трогательное.
Прелестны у Довлатова места, где дополнительные ассоциации возникают без его ведома. Когда я прочел: “Слово перевернуто вверх ногами. Из него высыпается содержимое. Вернее, содержимого не оказалось”, – я вспомнил, что Шостакович, подписывая (увы) под давлением властей ужасные официальные письма, порою ставил свой автограф вверх ногами. И ему никто ничего по этому поводу не говорил. Все это было как дурной сон.
Но о самом Генисе: “Точность для Довлатова была высшей мерой”. Но ведь не расстрелом?
Или: вечером в нью-йоркском Централ-парке “нас окружила стайка чрезвычайно рослых негров”. Бывает стайка воробьев, но не стайка орлов или страусов.
Или – о литературной эмиграции: “Все русские писатели покидали одну страну, но на Западе у каждого появилась своя, разительно отличающаяся от других родина. Бунин с Набоковым не могли найти общего языка для разговора о покинутой ими в одно время России. Еще меньше похожи “дома” двух зэков – Солженицына и Синявского”.
Но ведь они не нашли бы “общего языка”, и не случись эмиграции.
А вообще-то замечательно интересная получилась книга. И закончить я хочу одним из лучших ее афоризмов: “Становясь писателем, автор до последней капли отжимает из жизни все, что не является литературой. Но и тогда вместо входного билета ему достается лотерейный”.
Другая жизнь
У нас почти всегда было сильное литературоведение. Глубокое неспешное исследование со вспышками озарений. Ощущение и осознание литературы в целом, а не только произведений в отдельности. Связь их друг с другом, сопоставления. И сейчас есть прекрасные литературоведческие работы.