Впоследствии критик пошел еще дальше. А. Щуплов говорит в беседе С. Юрскому: “Лев Аннинский заявлял, что не читает современную литературу…”
Т.е. не читает то, о чем пишет?
Теперь о себе. Несколько лет назад я попал в отчасти щекотливое положение. Дело в том, что Лева напечатал рецензию на мою книжку “Ночное чтение”. Отзыв вполне доброжелательный, как говорится, положительный. Но лучше бы не писал. Многие теперешние критики, в т.ч. авторы газетных обзоров, понимая, что их никто подробно не прочтет, откровенно пользуются этим, т.е. пишут что попало. Это приобрело характер не просто безответственный, но анекдотический… Как же быть? Не обращать внимания или защищаться самому, отказавшись от адвоката, которого все равно нет? Я выбрал первое и при встречах с критиком делал вид, что ничего не знаю, не читал. И вдруг – через четыре года он перепечатывает свой опус в журнале “VIP”.
Но о чем же речь? О прочно сложившемся его методе. Потому и отзываюсь.
Вот, например, у меня стихотворение:
Понятна истина сия:
В густых кустах и вдоль опушки -
Разнообразье соловья
И повторяемость кукушки.
Он в душу бьет. Но и она
В душе затрагивает что-то,
Ошеломляюще сильна
Непредсказуемостью счета.
Аннинский комментирует: “Если, по словам Константина Ваншенкина, стихотворцы делятся на соловьев и кукушек”… (Вон оно что! Он решил, что это басня!), “то его самого, наверное, придется отнести ко вторым. Ничего обидного: у кукушки хоть и нет бьющего в душу разнообразия (стих Ваншенкина лишен внешней эффектности, он прост, ясен и задушевен), зато есть ошеломляющая непредсказуемость счета”.
Да ведь это пародия. На критику. Причем, слабая, бездумная, какими в недавнее время была наводнена нелитературная печать.
Или вот еще – “Пастух и пастушка”:
Провожали стадо до села,
У реки сплотив его сначала,
И оно с привычного угла,
Как в воронку, в улицу втекало.
По низинам двигался туман,
Огонек в проулках колобродил.
Перед тем как ехать по домам,
Целовались, не слезая с седел.
Картинка? Но, согласитесь, что-то в этом есть – и пейзаж, и настроение, и какая-то недосказанность.
Левина реплика: “…например, такой вопрос: как целуются на прощание конные пастух и пастушка, слезают или не слезают с седел? Тоже смешно”.
Но ведь он, пересказывая мои стихи, их сознательно искажает и оглупляет!
Впрочем, и это для него пустяки, так ему просто удобнее. Хуже другое: “стих… лишен внешней эффектности, он прост, ясен и задушевен”.
Помилуйте, так, т.е. сверхобщими словами, изъясняются хорошенькие девочки из шестого класса. Все пишущие обо мне профессионалы обязательно отмечают, как мои стихи написаны. Это же, в сущности, главное. Евтушенко до сих пор публично восхищается поразившей его в юности моей рифмой “мать-и-мачехи – математики”. Валя Берестов когда-то сказал: “- Закройте ладонью левую сторону стихов Ваншенкина, и вы увидите, какие у него рифмы…” Это не я хвалюсь, а Берестова хвалю: он обращает внимание на то, что они не выпячены. Аннинский ничего этого, разумеется, не замечает, – в изощренном, извините, стихе ему видны только “ясность и задушевность”.
Дорогая,
Помнишь ты, как в метельной ночи,
Догорая,
Дышат угли живые в печи?
Лев Александрович, обращаю Ваше внимание на первую и третью строчки этих цитируемых Вами стихов. А вообще-то речь веду не об одних рифмах.
Но для чего я все это пишу? Переубедить Леву, как вы понимаете, никак невозможно. Симпатичен ли он мне по-прежнему? Безусловно.
Толчком к моему отклику послужило то обстоятельство, что я неожиданно понял, кого же более всего напоминает мне Лева Аннинский.
Перечтем главу 12 из “Мастера и Маргариты” – “Черная магия и ее разоблачение”.
“Через минуту в зрительном зале погасли шары, вспыхнула и дала красноватый отблеск на низ занавеса рампа, и в освещенной щели занавеса предстал перед публикой полный, веселый как дитя человек с бритым лицом, в помятом фраке… Это был хорошо знакомый всей Москве конферансье Жорж Бенгальский.
– Итак, граждане, – заговорил Бенгальский, улыбаясь младенческой улыбкой, – сейчас перед вами выступит… знаменитый иностранный артист мосье Воланд с сеансом черной магии! Ну, мы-то с вами понимаем, – тут Бенгальский улыбнулся мудрой улыбкой, – что ее вовсе не существует на свете и что она не что иное, как суеверие, а просто маэстро Воланд в высокой степени владеет техникой фокуса, что и будет видно из самой интересной части, то есть разоблачения этой техники, а так как мы все как один за технику и за ее разоблачение, то попросим господина Воланда!
Произнеся всю эту ахинею (разрядка моя. – К. В.), Бенгальский сцепил обе руки ладонь к ладони и приветственно замахал ими…”
Через несколько фраз Жорж, “воспользовавшись паузой”, выдает знаменитую реплику: – Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении…
После чего маг спрашивает у Фагота: – Разве я выразил восхищение?
(В скобках. Точно так же, простите, и я мог бы спросить: разве я делил когда-нибудь стихотворцев на соловьев и кукушек? Или: разве я интересовался, нужно ли при поцелуе слезать с седел или можно оставаться на местах? Немало недоуменных вопросов мог бы задать конферансье Аннинскому и писатель Трифонов.)
– Никак нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, – ответил тот.
– Так что же говорит этот человек?
– А он попросту соврал! – и… прибавил: – Поздравляю вас, гражданин, соврамши!
Как известно, этот “случай так называемого вранья” кончился прискорбно. Аннинскому-то нашему ничего, а Бенгальскому ведь голову оторвали. Правда, с возвратом.
К слову. Все писавшие о булгаковской мистерии обязательно упоминали об отрезанной голове (Берлиоза), но ведь есть еще и оторванная (Бенгальского), о которой большинство забывает.
Конечно, Лева – птица куда более высокого полета. Но что прежде всего сближает его с Жоржем? Веселая несерьезность, радостная безответственность подходов и характеристик.
В эпилоге романа сообщается, что “конферансье ушел на покой и начал жить на свои сбережения, которых, по его скромному подсчету, должно было хватить ему на пятнадцать лет”. Вот в этом несовпадение. Нельзя представить себе Л. Аннинского ничего не делающим.
В заключение. Лева, не обижайтесь. А мне самому, думаете, не обидно?
*А совсем недавно вышли интереснейшие воспоминания И. И. Тхоржевского (1878-1951) “Последний Петербург”. Составление, предисловие и примечания принадлежат его племяннику известному питерскому писателю С. С. Тхоржевскому, который любезно прислал мне эту книгу. В приложении к ней помещены и избранные стихи И. Т., в том числе “Легкой жизни я просил у Бога”.
Часть 3 (2002)
Л ичность
Когда-то по ТВ промелькнул фрагмент заседания нашего правительства. Докладывал пожилой интеллигентный министр. Речь шла о ценах. Вдруг премьер, известный своим вольным обращением не только с языком, прервал выступающего вопросом: – Ты водку где покупаешь?
Тот растерялся, но ответил, что в магазине.
Покойный ныне З. Гердт вскоре встретил этого министра на каком-то приеме или в театре и, не будучи знаком, не удержался, подошел и спросил: – Ну как же вы не ответили: “Там же, где и ты!”?
Министр только улыбнулся.
Выдающийся ученый Н.В. Тимофеев-Ресовский (о нем писал не только Гранин в “Зубре”, но и Солженицын в “Гулаге”) говорил: “…у меня отсутствует просто по природе моей чувство начальства… Мне наплевать, кто в каком чине. А надо сказать, очень много людей, которым не наплевать. Я потом за этим очень следил в отношении самого себя. Люди, становящиеся директорами институтов, профессорами, заведующими кафедрами, крупными чиновниками и т.д., попадают в изоляцию и образуют особую касту, особенно в нашей стране, отчасти по собственной вине, но отчасти по вине вот этих людей, у которых есть ярко выраженное чувство разницы в отношении к министру и дворнику. К сожалению, так как большинство людей обладает свойством трепетать перед начальством и не трепетать перед неначальством, начальство превращается в касту, в “Николину гору”… У нас это страшная вещь”.
Солженицын подтверждает эти его слова в “Архипелаге” (“Ты – кто?” – спросил генерал Серов в Берлине всемирно известного биолога Тимофеева-Ресовского. “А ты – кто?” – не растерялся Тимофеев-Ресовский со своей наследственной казацкой удалью. “Вы – ученый?” – поправился Серов.)
Даже крупный генерал госбезопасности, в 1945 году, стушевался, не нашелся перед отвагой этой могучей личности.
Мощь и парадоксальность всегда отличали Ресовского. Вот его ответ на один из “вечных” вопросов: “Смысл жизни – в смерти”. Или о Дарвине: “Он был гениальный, но очень умный и очень осторожный человек”. Одно только это “но” чего стоит!