прошел за Джоном по узким кривым переходам в трюм. Нестерпимый жар и вонь ударили в нос. Здесь на трехэтажных нарах в полумраке ютились переселенцы из Европы. («Канада» шла из Антверпена через Нью-Йорк в Рио-де-Жанейро). Я пристроился к скандинавам, безуспешно старавшимся поддержать чистоту в своем закутке. Рядом с ними ютились итальянцы с женами и детьми. Подальше со своим скарбом разместились бельгийские шахтеры. На самых нижних нарах обитали греки, ирландцы, крестьяне из Испании. Всех их объединяла надежда на лучшую жизнь там, за океаном, в южной стране, куда плыла «Канада». Долгим был их путь из Европы, потрясенной минувшей войной и послевоенным кризисом. Их гнала нужда, а иных мечта приобрести в Бразилии или в Аргентине клочок земли. Все на что-то надеялись, и теперь, когда «Канада» отчалила от Нью-Йорка, которого бедняки так и не видели, запертые в железных бараках на острове Слез, радовались, что скоро прибудут в обетованную землю. А пока мирились с духотой вонючего трюма, с тем, что им не разрешалось даже выходить на верхнюю палубу, дабы не оскорбить своим видом пассажиров.
Переселенцы верили агентам-вербовщикам, что в Южной Америке можно не только заработать на хлеб насущный, но и разбогатеть и богатыми вернуться на родину, только надо откладывать в банк, экономить, и через пять-шесть лет можно будет положить на текущий счет порядочную сумму долларов. По словам вербовщика, выходило, что чуть ли не каждый фермер и рабочий имеет собственный автомобиль. И на работу они ездят в своих машинах.
Грустно это было слышать мне от ирландцев или от наивных итальянцев, с жаром уверявших, что именно все будет так, как говорили вербовщики в Турине или в Неаполе. Но все же постепенно, под влиянием этих рассказов, и мне самому стало казаться, что в Бразилии будет лучше. Зачем же иначе тащиться туда всем этим труженикам? Правда, я не обманывался, не мечтал об автомашине и своем земельном клочке, как эти простаки. Я понимал, что меня ждет суровая и трудная жизнь в чужой, еще более чужой, чем Соединенные Штаты, стране, языка которой я не понимал. Но все же, если найду работу, то будет лучше, чем в холодном Нью-Йорке.
11
Я не мог видеть великолепной панорамы Рио-де-Жанейро, потому что Джон перед приходом в порт вновь упрятал меня в бункере кочегарки, пока таможенники шныряли по судну, пока выходили на берег переселенцы. Вечером мы с Джоном сошли с парохода.
Странная, не обычная для любого порта тишина поразила нас. Много пароходов дремало и на рейде, и у стенок пристаней. Не было слышно ни шума разгрузки, ни свистков буксиров, ни того оживления трудовой жизни на причалах, какое бывает всегда в любом порту. Словно все вымерло. В звездное небо таинственно уставились ажурные стрелы кранов, трубы и мачты кораблей, точно застигнутые внезапным сном. Молчаливо стояли составы пустых вагонов, закрытые пакгаузы и склады. На причалах не было ни души. Лишь фигура сторожа в широкополой шляпе маячила у ворот порта, да двое полицейских бродили у борта океанского безжизненного лайнера.
— Забастовка! — уверенно сказал Джон.
— Может, праздник какой-нибудь?
— Не думаю. Еще в прошлый раз, когда мы были тут, ребята из интерклуба поговаривали о стачке.
За воротами причала улицы были также тихи и малолюдны. Открытый трамвайчик, дребезжа по рельсам, остановился на углу.
— Ну, прощай, друг! — Джон подал мне руку. — В случае неудачи устрою тебе обратный рейс. И помни, мой дом — твой дом.
«Если вернусь, то только за Кларой», — хотел я сказать, но вслух ответил:
— Дай бог не возвращаться.
— Вот, держи монеты. Немного, но пригодятся тебе. И не забывай меня и еще кое-кого. — Он лукаво улыбнулся и пожал мне руку. — До свиданья. И знаешь что? Ты первый белый человек, который стал моим другом.
Мы в последний раз обнялись и расстались. Джон нырнул в безмолвие порта. «Канада» через полчаса отшвартовалась на рейд, так как капитан боялся, что забастовщики повлияют на команду.
Проехав на трамвае в сторону окраины, я слез и пошел по незнакомой кривой улице, уступами поднимающейся в гору. Глиняные, подслеповатые домишки прилепились к невысокому склону горы, и чем дальше я шел, тем беднее и непригляднее выглядела улица. Здесь уже не было тротуаров и автомашин. Светлый, нарядный город слышался где-то внизу, за темными аллеями не то парка, не то леса, отделявшего центр от фавел — кварталов бедноты. Иногда попадались лавчонки, и в тусклом свете керосиновых ламп виднелись люди у прилавков и за столиками. Тут же, у раскрытых дверей, прямо на земле, продавались фрукты и овощи. Почти из каждого дворика несло запахом оливкового масла и поджаренной фасоли. В кабаре толпились смуглые парни. Возле них шныряли подростки. Старик под аккомпанемент гитары напевал грустную, непонятную для меня песню. Казалось, после духоты дня все население этих лачуг высыпало на улицу. Здесь не было ни радио, ни электрического света, ни тротуаров. Просто грязные улочки и закоулки, полные вечернего оживления. Возле булочной прохаживались какие-то типы в огромных широкополых шляпах. Гортанно перекликались женщины в длинных юбках и в накинутых на плечи черных платках. Порой я ловил на себе подозрительные взгляды, но никто не останавливал меня. Да и сам я вдруг почувствовал себя немым, потому что все вокруг говорили на незнакомом мне языке. Раскаиваясь, что заехал сюда, я уже решил повернуть к трамвайной линии, как возле бара, напомнившего мне далекую Бауэри-стрит, меня остановила худенькая девушка. Она быстро приоткрыла кофточку — мелькнули маленькие острые груди — и что-то певуче проговорила, указывая в темный провал улицы.
— Что тебе, милая?
Она вновь что-то сказала. Но я теперь без слов понял ее. Чувство жалости защемило сердце.
— Доллары у вас принимают? Я еще не обменял деньги. Вот возьми, купи себе, что надо, — подал я ей десятку. Она, схватив бумажку, радостно закивала. И сразу же исчезла напротив в лавчонке. Я пошел дальше, не решаясь спросить у прохожих по-английски, как пройти к гостинице. Двое парней в соломенных шляпах, один с гитарой, другой с тростью, в жилетках и босиком, прошли мимо меня, намеренно толкнув. Такое же