Все, что сделало индийца чужим для общества, придало ему силы. Его чуждость отстранила его от борьбы черных и белых. Он подчинялся системе табу, как никто другой на острове; у него были сложные правила касательно пищи и того, что чисто, а что нет. Его религия даровала ему ценности, которые не были белыми ценностями остального общества, и спасла его от презрения к самому себе: он никогда не терял гордости за свое происхождение. Еще более важным, чем религия, была его семья, этот закрытый, самодостаточный мир, погруженный в собственные склоки и ссоры, столь же трудный для проникновения извне, как и для освобождения кого-то из его членов изнутри. Он был защитой и заточением, этот недвижный мир, ожидавший своего распада.
Ислам — статичная религия. Индуизм лишен организованности; в нем нет твердых предписаний, нет иерархии; он постоянно обновляется и зависит от регулярного появления учителей и святых. В Тринидаде он мог лишь увянуть. Однако его запреты все еще крепки. Брак между неравными кастами лишь с недавних пор стал допустимым, брак между представителями разных религий пока еще может разрушить родственные связи, брак между представителями разных рас немыслим. Лишь городской индиец, представитель среднего класса и новообращенный христианин смогли выйти из рамок индийского мира. Индиец-христианин был более либерален и во всех смыслах легче приспособлялся, но, далеко отстав от негра на тяжелом пути к белому миру, он был и куда уязвимей.
Сами по себе, в своих деревнях, индийцы могли жить полноценной общинной жизнью. Это был мир, изъеденный завистью и враждой, межсемейной и межобщинной, но это был самостоятельный мир, община внутри колониального общества, свободная от него, живущая на двойном, тройном расстоянии от центральной власти. Здесь люди были преданы тому, что видели: семье, деревне. В результате сложился тот тип деревенского кланового вождя, которого индиец предпочитает видеть среди политиков. Из этого ясно и почему правление индийцев оказалось настолько беспомощным, решительно неспособным справиться с партийными и прочими политическими механизмами.
Сообщество с деревенским сознанием, ориентированным на деньги, духовно застывшее, ибо отрезанное от корней, с религией, низведенной до ритуала без всякой философии, принадлежащее меркантильному колониальному обществу. Это сочетание исторических случайностей и национального темперамента сделало тринидадского индийца жителем колониальной страны, даже более лицемерным, чем белый.
Огромная часть напора негра происходит от его желания определить свое положение в мире. Индиец, не знающий таких проблем, всегда довольствовался самыми близкими связями. Неважно, владел ли он родным языком, отправлял ли свой культ, но знание о том, что страна по имени Индия существует, всегда служило ему ориентиром. Он не испытывал никакой особенной привязанности к этой стране. Не раз говорилось, что индийская независимость 1947 года подогрела индийский расизм в Тринидаде, но это слишком простое объяснение. Тринидадский индиец, которого волновала борьба за независимость и который вкладывал большие деньги в различные фонды, отказался от Индии в 1947 году. Борьба была закончена, позор был смыт, и он мог без всяких угрызений начать обустраиваться в легком, нетребовательном обществе Тринидада. Индийцы, которые поехали было в Индию, вернулись, недовольно рассказывая о тамошней нищете и убежденные в собственном превосходстве. Отношения между индийцами из Индии и индийцами из Тринидада очень быстро переросли в отношения молчаливой неприязни между метрополией и колонистами, между испанцами и латино-американцами, англичанами и австралийцами.
1947 год — это не дата. Датой был 1946 год, когда впервые были проведены всеобщие выборы в Тринидаде. Именно тогда юристы-дилетанты и деревенские вожди выступили самостоятельно, не только в индийских районах, но и по всему острову. Именно тогда громкоговорители с фургонов стали напоминать людям, что они — арийской крови. Именно тогда, как писали в газетах, один политик, который вскоре неплохо разбогател, обнажил свою бледную грудь и прокричал: «Я тож ниггер!»
Хотя сейчас скорее всего один расизм является реакцией на другой, они имеют разные корни. Политики-индийцы вырастили индийский расизм на основе безобидного эгоизма. Негритянский расизм сложнее. Это запоздалое утверждение собственного достоинства, в нем есть и горечь, и что-то от желания городской черни получить хлеба и зрелищ. Есть в нем и глубокие интеллектуальные импульсы, например, в понимании того, что проблема негра лежит не только в отношении к негру других, но в отношении негра к себе самому. Этот расизм еще и запутан, ибо негр, отрицая вину, которую белый человек ему навязывал, не может освободиться от предрассудков, которые он от него унаследовал, — двойственность, из-за которой ямайский писатель Джон Хёрн после поездки в Британской Гвианы в 1957 году писал: «Эта жалкая ностальгия, которая портит негров. Эти бесконечные извинения за ситуацию, в которой они оказались, эти бесконечные объяснения с „историческими факторами“, отсутствие какого-либо пути. Сентиментальное братство по цвету кожи, дающее дешевую радость быть „африканцем“».
В этом негритяно-индийском конфликте каждая сторона считает, что может выиграть. Но ни одна из них не видит, что их соперничество грозит уничтожить Землю калипсо.
Для тринидадского чувства юмора, с его способностью превращать серьезные международные конфликты в повод для частной шутки, весьма характерно, что неприятный и опасный участок по Вашингтон-роуд в Порт-оф-Спейне называется сектор Газа («Перестрелка в секторе Газа» — один из встреченных мною газетных заголовков), — а дальше это название будут повторять владельцы придорожных кафе в деревнях, чтобы хоть чем-то выделить свои непримечательные заведения. Так что неудивительно, что когда Конго на целые недели оккупировало первые полосы газет, то и звучные имена конголезских лидеров захватили воображение тринидадцев — Касавубу, Лумумба, Мобуту. Любой человек у власти, в особенности прораб и полицейский, стали теперь Мобуту: «Берегитесь, парни, Мобуту идет». Имена же Касавубу и Лумумба могли относиться к любому, и я лично встречал человека, чьим временным прозвищем было Даг (Хаммерсшельд[18]). Это изощренное актерство — часть любви Тринидада к фантазированию, о которой уже говорилось, и которая находит свое полное вакхическое выражение в двухдневном карнавале.[*]
А затем комедия стала трагедией. Лумумбу схватили, пытали перед фотокамерой и убили. Через несколько недель после известий о смерти Лумумбы на одной из главных улиц Порт-оф-Спейна я столкнулся с процессией. Она двигалась организованно и состояла только из негров. Они пели церковные гимны, плохо сочетавшиеся с ожесточенными лозунгами на плакатах и транспарантах — антибелыми, антиклерикальными, проафриканскими, невнятными и всеохватными. Ничего подобного раньше я на Тринидаде не видел. Это была демонстрация «сентиментального братства по цвету кожи, дающего дешевую радость быть „африканцем“», о котором писал Джон Хёрн. В ней выказало себя все самое пустое, что есть в негритянском расизме. «Сектор Газа» и «Мобуту-полицейский» представляли старый Тринидад. Процессия с гимнами — новый.
Я думал, это было всего лишь локальная «вспышка», одна из игр местной политики. Но вскоре, в путешествии, к которому я тогда готовился, я увидел, что подобные «вспышки» далеко не редкость и что они дают выход тем чувствам, которыми охвачены негры по всему Карибскому региону — чувствам смешанным, ненаправленным; это отрицание негром той вины, которую так долго на пего взваливали, это последнее, задержавшееся восстание Спартака, более радикальное, чем восстание Туссена Лувертюра, это сведение счетов по эту сторону Среднего пути.
Британская Гвиана
Если бы там было вакантным уютное местечко какого-нибудь секретаря — в Демераре на таких местах всегда очень уютно, — как молился бы я богине связей и покровительства, как обхаживал бы чиновников из Министерства по делам колоний, как забрасывал бы знакомых своих знакомых просьбами черкнуть пару слов своим знакомым! Ибо Демерара — это тропический рай, вест-индская счастливая долина принца Расселаса[1], единственная настоящая утопия Карибского моря, — это заокеанский Эдем.
Энтони Троллоп, 1860
С самолета атлантическое побережье Тринидада было четким, как на карте, волны мерно несли кружевную пену к берегу, зеленые, с желтизной по краям. Они начинались вдали и невозмутимо катились вперед. На ярко-голубой воде тени от облаков казались потопленными скалами или исчезающими пятнами чернил. Вскоре голубая вода стала коричневой, ее все более темные оттенки имели точные контуры, иногда очерченные белым. Дальше — Южно-Американский континент; серо-зеленый, клочковатый, истоптанный тропами до коричневого цвета, и реки — точно трещины в высыхающей грязи. Минута за минутой мы несемся над этой одинаковой, неприветливой землей, небольшим уголком огромного континента, где деревья вырастают на глинистых берегах, а потом их валят оползни.