— Чего мелешь? — оборвал Постникова приезжий, но старик не сдавался.
— И тебя не пойму, Тимофеевна. Не затем мы тебя сюда выбирали… — Он немного помедлил, потом поморщился, как будто съел кислое. — Выходит, выкормили змейку да на свою шейку…
— Что вы говорите, Павел Иванович? — Мать шагнула к нему и хотела что-то добавить, но потом махнула рукой. Подошла к печке и стала греть ладони возле заслонки. Старик покрутил недовольно шеей. Она у него прямо вылазила из старой шубейки. Я заметил, что у шубы разные рукава — один длинный, черный, а другой рукав вдвое короче и какого-то неопределенного белесого цвета. Старик заметил мой взгляд и повернул лицо к матери:
— Извиняй тогда, Тимофеевна. Поди чё не так — извиняй…
Но мать молчала, и приезжий тоже молчал, и старик вопросительно крутил шейкой. На одном глазу у него белело бельмо, другой покраснел и слезился. Мне стало его жаль, а почему жаль — не знаю. Наверное, из-за этой шейки.
— Вот что, гражданин Постников, — начал опять приезжий, — бери ручку, расписывайся. Ставим тебе тыщу рублей. Это немного. Учителя вон подписались на две зарплаты.
— Да вы че, Еким Кондратьич, совесть хоть поимейте! — ужаснулся старик, шейка вылезла еще выше, и он стал похож на гуся.
— Екима тут нет, обознался… — Приезжий громко хихикнул и начал стучать карандашиком по столу, как бы призывая к вниманию. — Я тебе покажу Екима…
— Это поговорка такая, — объяснила мать и посмотрела на меня умоляющими глазами. — Витя, шел бы домой, а то бабушка потеряет.
— Пусть сидит, места хватит, — сказал громко приезжий. И вдруг опять подмигнул мне: — Не горюй, конотоп. Я покажу сейчас тебе мужскую работу… Ну, где наш Еким Кондратьич?
— Я туто, начальник, — отозвался старик.
— Где Марфута? Туто, туто… Может, не будем больше втемну играть? Вон ручка на столе — бери и расписывайся!
— Не-е, эстолько не могу. Куда же годно, начальник, мне не подняться. Хоть убей — не могу… — залепетал быстро-быстро старик, потом к матери повернулся:
— Че жо делатся, Тимофеевна? Осенесь заколол теленка-полуторника — заплатил налоги. Теперь в дому — шаром покати. А я кругом один — старуху схоронил. Да у меня ишо двое сироток…
— Хватит! — оборвал грубо приезжий. — Бери ручку и ставь фамилию. А я сумму сам проставлю…
— Сколько проставишь? — спросил с надеждой старик и стал зачем-то расстегивать свою шубейку. И пока расстегивал — голова все время тряслась, как будто ее дергали за веревочку. Я смотрел на него, не мог оторваться. Голова была голая, кругленькая, как яйцо, и только у висков поднимался белый пушок. А мать все еще стояла у печки, молчала. И приезжий тоже молчал. Потом опять постучал карандашиком.
— Ну что, Постников? Ты пишешь или не пишешь?
Старик охнул, задвигал губами. И еле-еле выдавил из себя:
— Не-е, милые. Эстолько не могу…
— А не можешь, поедешь со мной в район. И не таких, гадство, ломали. Ха-ха… — Смех у него сухой, как кашель. Может, в горле что-то застряло. Но старик — ни слова в ответ… И тогда приезжий медленно-медленно начал снимать кобуру. Потом осторожно, как бы любуясь своими длинными пальцами, достал наган.
— Значит, ежкина мать, ты бунтуешь? Тогда решим так… — Он положил перед собой листочек и взял карандаш. — Тогда мы запишем: Постников Павел Иванович пойдет у нас по другой линии — не по нашей.
— Как это не по вашей? — испугался старик, и опять затряслась головенка. — Да я за Советску власть награды имею!
— Если имеешь, то сымем, — сказал тихо приезжий. — Сымем, Постников, все до одной, потому что ты заодно теперь с немцами, в одну дудку играешь…
— Оборони меня бог…
— А я тебя не спрашиваю — не возникай. А застегни лучше пуговки и за дверь! Но домой — не разрешаю. Может, ночью и отвезем…
— Куда? — шепчет Постников и оглядывается на мать. Но та смотрит в пол, и мне кажется, — она плачет…
— А туда, дорогой, все туда. — Карандашик громко стучит по столу. Постников стоит на месте и водит шейкой. Потом тихо, как спутанный, подвигается вперед и просит ручку.
— Где тут графа-то? Очки не взял. В глазах как тараканы…
— А у тебя есть они, глаза-то? — шутит приезжий. Но старик не отвечает. Он пишет долго, старательно, как будто рисует буквы. Я вижу — ладонь, у него трясется. Потом медленно распрямляет спину и, не простившись, уходит. И только-только скрипнула дверь, приезжий откинулся на стуле и стал хохотать:
— Не могу-у, поселя-а-ане. — И тут заметил мои глаза. — Тебе понравилось, конотоп? Как мы взяли его за белые ручки… А вы, Анна Тимофеевна, что-то того? Вроде недовольны?
— Я просто устала. Не обращайте внимания.
— Понимаю. С этим народишком как не устать. Вот закончим и пойдем к вам на чай?.. А? Не слышу ответа.
Мать молчит, и карандашик его опять стучит по столу. А в окно бьет метель. Она, как живая, выпевает на разные голоса. Но от этих голосов делается почему-то спокойно, и я начинаю дремать. Может быть, и уснул бы, но в это время снова открывается дверь. Зашел Яков Петунин с Береговой улицы, немолодой уже человек. В руках у него тросточка — он бережно ее ставит в угол у печки. Лицо вошедшего доброе и открытое, и такой же пологий приветливый голос:
— Здравствуйте всем рядышком! Вечеруем помаленьку, аха? Керосин-то казенный… — Он жмурится от света и вроде бы стесняется проходить. Глаза у него синие-синие, но когда лицо попадает в тень, они сразу темнеют…
— Проходите, Яков Петрович, мы долго вас не задержим.
— Правильно, председатель! — веселеет приезжий. — Сейчас он подпишет семьсот рублей, и сразу отпустим.
— Сколько-сколько?.. — встрепенулся Петунин.
— Ровно семьсот и не больше. Вон ваш Постников подписался на тысячу. Верно я говорю, председатель?
— Верно, Клим Александрович, — подтверждает мать, — но у Петуниных совсем нет хозяйства. Корова пала в прошлом году, поела что-то, и попрощалися… Овечка вроде была, я не знаю…
— Закололи мы ее, закололи, — обрадовался Петунин и с мольбой стал смотреть на мать. — Ну где мы возьмем, Тимофеевна? Хоть ложись — подыхай…
— Довольно болтать! — сказал громко приезжий. И начал отстегивать кобуру. Из кобуры выпал наган. Он положил его перед собой.
— Будем писать или как?..
— Да пожалей ты нас, батюшко ты наш! Да ниче у нас нет давно, все у нас заскребено.
— Врешь, ежкина мать… Сейчас пойду и проверю.
— Да пожалей ты нас, Климушко! — зарыдал Петунин. — Хоть сейчас иди проверяй. Я тебя везде проведу, покажу. Я тебе брюхо свое пополам разрежу — смотри только, мотай мои бедны кишочки… — Он еще хотел что-то добавить, но вдруг упал на колени.
— Климушко, не губи ты нас. Я же робить не могу… Я же увеченой.
— А ну встать! — рявкнул приезжий. — Я тебе не помещик, и ты не батрак.
Петунин поднялся. Его слегка пошатывало. Лицо кривилось, как от зубной боли. Моя мать, не стесняясь, плакала. Но на нее посматривал приезжий и брезгливо щурился..
— Не пойму вас, председатель. Заем не вытянем — кого обвиним? А я знаю кого… — Он рассмеялся. — Вот на вас тогда и напишем… Что? Не так? Нет, милая моя, будете персонально ответственны. Слышал, Петунин? А если слышал — расписывайся. — Он поднялся со стула и подошел совсем близко к Петунину. Они были одинакового роста, и глаза оказались на одном уровне. Петунин выдержал его взгляд:
— Не могу подписать, товарищ начальник. Христом-богом прошу — не могу…
— Я тебе не товарищ… Гусь свинье не товарищ, — опять повторил он и взялся за телефон. — Але, але? Это район? Ты слышишь меня, Василий Петрович? Ну вот хорошо. Тут у нас Петунин Яков… Да, Яков Петрович забастовал. Не хочет подписываться — и шабаш… Але, але? Я жду указаний. Что, я не понял? А-а, понятно. Значит, расстрелять его! Когда? Сегодня. Слушаюсь, Василий Петрович. Об исполнении доложу… — Приезжий прокашлялся, потом медленно перевел глаза на Петунина. На том лица нет. А щеки белые, ватные. Голос глухой, какой-то раздавленный:
— Ну давайте вашу бумагу…
— То-то же, а то, вишь, мерин какой необъезженный. Овес ест, а ездить не хочет.
— Вы б хоть не выражались, Клим Александрович! — попросила мать.
— С вами, председатель, я после… Пусть вначале подпишет.
И пока Петунин водил ручкой, озирался по сторонам, приезжий стоял на ногах. Когда тот вышел, он снова сел на стул и достал папиросу.
— Каков, а? Климушко, батюшко…
— У них трое уже опухли от голода, — сказала мать. Стало тихо. Только метель билась о стекла… Потом он опять застучал карандашиком.
— Кстати, председатель, вы, кажется, что-то хотели?
— Да ничего я, ничего не хотела…
— А все-таки?
— Бесполезно говорить, Клим Александрович, — громко вздохнула мать. — А если бы у человека сердце отказало, если бы смерть… За это же надо…