— Говори, мама, говори, — прогну ее, а сам потуже пальтишко запахиваю, потому что стало ветрено. Посыпал редкий снежок.
— Ну ладно, если настаиваешь, — соглашается мать и тоже водит плечами. Ветер и ее не щадит.
— А историю эту мне рассказали в Глядянке. Я сперва не поверила, а Ольга Васильевна подтвердила. И даже в подробности, да-а… Значит, жила у них одна многодетная колхозница — мужа на фронт взяли, а сама с четырьмя. И мал мала меньше. Старшего, правда, удалось в Камышное отправить к бабушке, но и троих кормить надо, а чем? А тут еще от мужа писем не стало — месяц прошел, второй, и вот уж третий начался. А в доме — ни крошки. Она — к соседям, туда-сюда, а там — такое же дело. Сам знаешь по нашей деревне. А дети уж опухать крепко начали, да и разуты, раздеты. Она в райсовет пошла, там отказали: карточка, мол, вам не положена, вы не жена офицера… Еще неделя долой — она снова к начальству, но опять отказали, она в третий пошла — ее уж с порога гонят: надоела, липучка. Много сейчас таких… Ну раз много, я сделаю — будет мало, — подумала и решилась. Ох, Витя, Витя, знал бы ты, на что мы готовы ради детей. А они уж у нее не говорят, только пикают. В доме-то даже мерзлой картошки нет, чего ждать еще. А ждать нечего. И вот стемнело, она окна закрыла ставнями, а сама заранее топор приготовила. Потом вытащила из печи ребятишек — они, говорят, у ней были погодки, самому младшему только два годика. Вот и лежали они в печи, потому что одежонки-то нет совсем… Нет, сынок, не про меня все это. Но раз уж начала, то окончу…. Ну вот, они так голышом и лежали, согревали друг друга. Да разве согреешься? Они и так скоро бы умерли, не протянули бы долго, но мать решила по-своему. Решила и сделала. А перед этим прижала их к себе и облила всех слезами. А потом… а потом подняла топор. Да и много ли им надо-то, они и так уже были скелетики. Только, видно, дотронулась — и вышел дух. Потом и себя по виску — и сразу конец… Вот, сынок, какая вышла история. Видно, потому тогда и поблазнило. Иду, значит, а впереди плачут детишки и плачут. Хоть бы поехал кто-нибудь, хоть бы подвода какая, но нет никого. А плач снова в ушах, снова да снова. Я уж подумала, что с ума схожу, ведь такое со мной — в первый раз. Стала считать про себя, какие-то цифры прибавлять, умножать, потом вспомнила брата Женю и отца твоего, но ничего не помогает — плачут и только. Надо бы бегом побежать, но не могу — нету сил. Ноги как перевязаны. И так длилось еще час, может, больше, а потом луна вышла, посветлело чуть-чуть на дороге, и плач стал пропадать, уменьшаться, а потом и пропал совсем. Как и не было. И вот уж за ближним леском показалось Камышное. Отсюда до Утятки всего ничего. Пришла домой ранним утром, вы еще спали, а я стучу в дверь и смеюсь, улыбаюсь — ведь живая же, дошла все-таки, как хорошо!.. А ты, Витя, слушаешь меня или спишь?
— Как же, мама, — удивляюсь я, — на ногах разве можно спать?
— Всякое бывает, не зарекайся… А ты смотри, как задувает. Неужели метель?
— Ничего, съездим, нарубим, — пробую ее успокоить.
— А может, вернемся?
Но я молчу, не отвечаю. Манька идет спокойными ровными шагами. Полозья повизгивают. А ветер усилился. Я закрываю лицо рукавичкой, но закрыть не могу. Ветер проникает до самого тела, и мои зубы стучат как от страха.
— Давай, Витя, вернемся? — опять просит мать. Но я возражаю:
— Дома-то холодина.
— Холодина… — соглашается мать, а сама дышит уже тяжело и устало. Всю прошлую ночь она не спала — до утра проверяла тетрадки. И вот теперь обессилела. И тогда я пробую ее успокоить.
— Ничего, скоро доедем. Вон уже колок.
— Да как ты видишь, сынок? Метель же, темно.
И мать права. Ветер усилился, и пошел сильный снег. От него теперь не спастись. Снег мелкий, колючий и очень походит на град. Манька стала оглядываться, помыкивать — точно ждет каких-то распоряжений. Но мы молчим, и корова снова бредет вперед. Ей уже трудно, ветер мешает шагать. И вот уже впереди — сплошная белая стена. Это крутится снег, и мне кажется — он живой. Так и есть: снег живой, и я слышу, как он хлещет меня по лбу, по щекам, у матери тоже покраснело лицо. Я наклоняю голову ниже, но это не спасает, не помогает — теперь сильнее мерзнет спина.
— Сынок, ты хоть шевелись побольше! Попрыгай… — Мать кричит, напрягает голос, но я уже плохо слышу — мешает ветер. А потом случилось что-то — я чуть не споткнулся о сани. Оказывается, они остановились. Мать на корову прикрикнула, но Манька — ни с места. Наверно, устала. Теперь, конечно, беда. Мать подошла к Маньке и стала ее уговаривать: — Манюшка, выручай нас, несчастных. Ну еще немного, прошу тебя, милая… — Но корова только мычит и стоит на месте.
— Давай, Витя, поуговаривай. Может, хоть тебе не откажет.
— Да она же устала.
— А мы с тобой не устали? Не помирать же тут среди поля.
Делать нечего — подхожу к корове. Она дышит тяжело, и бока подрагивают. Я ее обнял за шею и начал гладить, упрашивать. Что я ей говорил — не могу вспомнить теперь, не знаю. Только пожалела нас Манька. Едва отошел от нее, она подняла высоко рога и сделала один шаг вперед, потом и другой, третий сделала. И опять заскрипели сани. Мать рада, машет руками:
— Это тебя же корова послушалась! Ай да сын у меня. Молодец!
А я и рад похвале… Теперь и ветер не страшен. Да и мать решила Маньке помочь. Она накинула ей на рога веревочку и пошла впереди. И теперь дело наладилось… Мать впереди тянет веревочку. Манька у нас посредине, а я — замыкающий. Так и до леса дошли. Мать что-то говорит и говорит без умолку: в лесу-то тепло, хорошо. А потом достали ручную пилу с двумя ручками и стали пилить березу. И вот теперь опять страшно. Мы, конечно, не воры, но лес-то казенный. Потом пилим — оглядываемся, но позади только Манька дышит да снег шуршит. Он срывается с сучьев и опускается на сугробы. А мне уже жарко, я хватаю снег варежкой и бросаю в рот. Мы спилили одну березу, потом и вторую спилили. Начали обрубать сучья, мельчить. Вот и погрузку уже закончили, стянули воз толстой веревкой. Теперь бы обратно, но Манька легла на снег — и ни с места. То ли задремала, то ли задумалась. Мать опять стала ее просить, уговаривать, но корова только моргает.
— А ну-ко ты, Витя? Может, послушает.
И действительно, я пошептал ей что-то на ухо, погладил лоб — и она поднялась. Мать ликует:
— Ой сын, мой сынок! Да как бы я без тебя?!
А я молчу, только щеки мои пылают. Видно, дорого стоит мамина похвала.
А дело уж к вечеру, но нам не страшно — ветер дует теперь в спину, да и дрова наши напилены и уже увязаны. Одно плохо — мороз прибавился. К ночи он всегда злится, играет. Но мы пока его не боимся. Правда, мешает усталость. У Маньки из ноздрей уже идет слабый парок, который сразу же образует сосульки. Время от времени мы их убираем, и тогда корова останавливается и благодарно вытягивает шею. Она ждет продолжения ласки, внимания, но маме это не нравится, и она кричит на нее: «Ну что ты, кляча, остановилась! Скоро уж ночь…» Но Манька ни с места. И тогда мама начинает упрашивать: «А ну давай, Манюшка, давай выручай… А если споткнешься, то уж больше не встанешь. И нас завалит снегом — и до весны нас не хватятся…» И теперь корова ей подчиняется и опять шагает, шагает, и наши сани опять вверх-вниз по сугробам. Ветер теперь стал слабее, и снег убавился, зато мороз действовал по-хозяйски. Мое пальтишко смерзлось в один комок и при ходьбе звенит как стеклянное. Если по нему стукнуть палкой, оно разлетелось бы на куски. Да и мать тоже замерзла. На коленки она намотала какие-то тряпки — теплого белья у ней не было. Но какой толк в этих тряпках — мороз перебирает все косточки. Я вижу, что каждый шаг ей дается уже с усилием. Шагнет — и тело бросит куда-то в сторону. Мне кажется — мать вот-вот упадет. Но упала не она, а Манька. Я даже не видел, как это случилось. В тот момент я шел сзади саней и вроде бы задремал. Помню, хорошо помню: ноги как будто шагают, а тело стоит на месте. И вдруг запнулся о сани. Но вначале не понял и вздрогнул:
— Мама, где мы?
— Все там же, сынок. А корова у нас погибает…
— Почему?
— А потому… Съездили, глядишь, за дровами.
Мать наклонилась над Манькой и стала гладить у ней меж рогов. Корова не шевелилась, только глаза были живые — ресницы моргали. Она лежала на снегу боком: ноги, видно, увязли в сугробе, и корова упала. А подняться уж не было сил… Я тоже наклонился над ней и, помню, закричал радостным голосом:
— Мама, мама! Она ведь дышит!
— Да кого уж сынок. Ты же видишь — пластом лежит… — Она сохватала ее за шею, заголосила.
— Мама, не надо…
— А что надо-то? Ты скажи мне, скажи, что надо?! — Она заголосила еще сильнее. Шаль на ней развязалась, размотались концы. Одна щека на лице побелела. Я кинулся оттирать щеку варежкой, а мать как будто пришла в себя. Хоть голос теперь спокойный:
— Давай, Витя, начнем распрягать. Без саней-то, может быть, встанет.