Я прошел к койке, она была теперь моя. «Какой Армянин? – думал я. – Куда он уехал? Или умер?»
На койке лежало серое одеяло, в головах подушка, набитая сеном. Мне койка понравилась – у меня никогда в жизни не было своей койки. Я сел, чтобы попробовать, мягкая ли она.
– Ты чего расселся? – раздался голос.
Я поднял голову: усач со шрамом возвышался надо мной.
– А ну, долой с койки!
Я поднялся.
– Простите, – сказал я, – но господин Прупис сказал, что я тут буду спать.
– Ах, господин Прупис ему сказали! – с издевкой в голосе повторил усач. Шрам на его лбу стал багровым. Быстрым, резким движением он ударил меня кулаком в щеку, и я, не ожидая такого нападения, упал на койку.
Никто не остановил усача, а все начали смеяться, словно увидели забавное зрелище.
– За что? – выкрикнул я.
– А вот за это! – Усач размахнулся, поднял ногу в башмаке и ударил меня по ноге носком башмака.
Я взвыл от боли.
– А ну, на пол! – зарычал усач, который уже распалил себя так, что мог меня убить.
Я сполз с койки на пол и постарался забраться под нее, но черный башмак доставал меня, загонял глубже, в пыль в темноту – было больно и страшно. Но я же ни в чем не виноват! Когда наказывают любимца, всегда известно, почему! То ли ты разбил чашку, то ли украл пищу. Но здесь? За что?
– Брось его, Добрыня, – сказал мой смуглый сосед, который сидел на соседней койке и не участвовал в моем избиении. – Он же не знал, что Армянин был твоим корешом. Он дикий.
– Ладно, – сказал усач, – не буду на него времени тратить. – Только ты, мозгляк, учти! Если посмеешь лечь на койку Армянина, убью!
– А что мне делать? – спросил я, выбираясь из-под койки, пыльный и покрытый паутиной. Вид у меня, конечно же, был жалкий. И воины, вставшие из-за стола и подошедшие поближе, чтобы полюбоваться избиением, засмеялись. А я готов был заплакать!
– Будешь спать на полу, – усмехнулся усатый Добрыня.
Я поднялся и только тут увидел, что я с Добрыней одного роста.
Но он был страшный, а я – я никому не страшен.
– А теперь, – сказал он, и ухмылка не исчезла с его наглой рожи, – ты поцелуешь мне руку. На!
Он протянул ко мне кисть руки и, чтобы всем было смешнее, изогнул ее по-женски. Рука подползла к моему лицу, ногти были обломаны, под ними черная грязь.
– Ну!
И тогда я укусил его за тыльную сторону кисти. Я сделал это инстинктивно. Я сам испугался – понял, что теперь мне пощады не будет.
И тут же раздался отчаянный вопль Добрыни:
– Он мне руку прокусил! Он ядовитый, да? Ах ты, сволочь!
Он накинулся на меня, как ураган, но теперь я уже понимал, что меня ничто не спасет – и под койкой от него не укрыться. И я стал отбиваться.
Сначала я отбивался неразумно, бестолково, стараясь лишь избежать ударов, но боль и обида заставили меня отскочить и постепенно я стал соображать, что к чему. Более того, мне удалось уклониться от прямого зубодробительного удара Добрыни и, уклонившись, как следует врезать ему в подбородок, так что тот замычал и на секунду прекратил меня бить, потому что схватился за челюсть.
А я уже озверел – я сам перешел в нападение.
Конечно, я не имел такого опыта, и все мои драки были драками с иными любимцами, и нас обычно быстро растаскивали хозяева, но все же я в драках не совсем новичок и, кроме того, я был куда моложе и подвижнее Добрыни.
Я боялся, что остальные воины накинутся на меня и задушат, но они окружили нас широким кольцом и наблюдали нашу драку, как драку двух петухов – с криками, сочувственными возгласами. У меня вскоре обнаружились свои болельщики, о чем я догадывался по крикам, следовавшим за каждым моим удачным ударом.
Я пришел в себя и убедился, что успеваю отскочить или уклониться от удара, к чему Добрыня оказался совершенно неспособен. Несколько раз я таким образом наносил ему чувствительные удары, тогда как его молоты не достигали цели.
У него был разбит нос и сочилась кровью губа. Я попал ему в глаз и не без злорадства подумал, что глаз у него затечет.
Добрыня все более терял присутствие духа. Видно, он привык к слабым противникам либо счел меня не стоящим внимания и потому не собрался вовремя с силами, но теперь я его уже теснил и знал без сомнения, что через минуту он будет у моих ног.
По гулу толпы зрителей, удивленному и, как мне казалось, угрожающему, я понимал, что мне надо спешить, прежде чем кто-нибудь кинется ему на помощь.
Но тут события приняли непредвиденный для меня оборот: Добрыня отскочил от меня и почему-то побежал вдоль ряда кроватей. Ничего не понимая, я стоял, пытаясь перевести дух и вытирая кровь из рассеченной брови, которая заливала глаз.
– Эй! – крикнул кто-то.
И я увидел, что Добрыня несется ко мне, высоко закинув за голову небольшой боевой топорик. Его лицо было залито кровью, и я подозреваю, что в бешенстве он не соображал, куда он несется.
От смерти меня отделяли секунды, и потому я сразу перепрыгнул через койку, а зрители раздались, пропуская меня.
Добрыня перепрыгнуть через койку не сумел: зацепившись башмаком, он упал поперек нее и захрипел, дергая ногами, словно продолжал бежать.
Именно в этот момент в спальню вошел Ахмет в сопровождении квадратного Пруписа.
Они сразу увидели беспорядок, и Ахмет, умевший делать вид, что ничего особенного не произошло, даже если произошло землетрясение, спросил негромко:
– Что здесь за бардак?
Наступила тишина.
– Он… на меня подло напал… – произнес Добрыня, стараясь подняться, но ноги его не держали.
Топор выпал из его руки и громко ударился об пол.
– А ты что скажешь? – этот вопрос относился не ко мне – со мной никто не собирался разговаривать. Вопрос был обращен к моему чернявому соседу.
– Добрыня его учил, – сказал чернявый.
– Я до этого подлеца… я до него… ему здесь не жить… – хрипел Добрыня.
– Топором учил? – спросил Ахмет.
Чернявый улыбнулся, оценив шутку хозяина.
– Он бы на танке учил… Он сначала новенького измордовал, – сказал он, – а потом велел руку целовать.
– А новенький руки не целует? – заинтересованно спросил Ахмет.
– Не любит.
Кто-то засмеялся.
Я так устал, словно весь день таскал тяжести – вот-вот упаду.
– А ты садись на койку, – сказал Прупис. – В ногах правды нет.
Я с благодарностью сел на койку. Чернявый кинул мне тряпку. Я поймал ее – тряпка была влажная.
– Вытрись, – сказал он.
Добрыне помогли подняться, и тот, бормоча угрозы, ушел в другой конец помещения, где над его койкой висело несколько плакатов, изображавших обнаженных женщин в соблазнительных позах.
Я вытер лицо.
– Он подло не делал? – спросил Прупис у чернявого.
– Нет, только укусил Добрыню за руку.
– Ладно, сойдет.
Господин Ахмет вышел на середину комнаты, подошел к краю стола и, опершись пальцами о него, сказал со значением:
– Я молчал – я думал, пускай новенький сам себя показывает. Если кто его забьет – сам виноват.
– Правильно, – крикнул кто-то. Весело, со смешком.
– Я Добрыню на него не натравлял. И никто не натравлял.
– Он из-за койки, – сказал чернявый. – Армянин на ней спал, его кореш.
– Я знаю это лучше тебя, – сказал Ахмет. – Но я Добрыню не натравлял. Никто не натравлял. Сам полез. Я думаю, новенький нам подходит, а?
Возгласы были скорее ободряющие, чем злые.
– Тогда разрешите представить, Тимофей… Как тебя по фамилии?
– Хозяевами были Яйблочко, – сказал я.
– Дурак, – сказал Ахмет. – Вот ты сейчас всем ребятам сказал, что был любимцем у жаб, они же над тобой теперь смеяться будут, прохода не дадут.
Но я уже тоже был не тот, как час назад.
– Пускай попробуют, – сказал я.
– Не зазнавайся. Ты еще и не подозреваешь, сколько есть способов научить человека уму-разуму.
Господин Ахмет почесал в затылке.
– Какую мы ему фамилию дадим? – спросил он.
– Чапаев! – крикнул кто-то издали. – У нас Чапаева убили.
– Нет, Чапаева заслужить надо, это знаменитый богатырь…
– Пускай будет Ланселот, – сказал чернявый. – Ланселота у нас давно убили.
– Добро, – сказал Ахмет. – Так и запишем. Тимофей Ланселот. Славный рыцарь, защитник слабых, отважный парень! Фамилия ответственная. Оправдаешь?
– Оправдаю, – сказал я, хотя никогда раньше не слышал о Ланселоте. И не мечтал, что у меня когда-нибудь будет фамилия. Мне говорила когда-то Яйблочко, что у некоторых, самых почетных людей, бывают фамилии, но, честно говоря, я даже не очень представлял, что такое фамилия. А теперь у меня есть. И красивая.
Я про себя повторял: Ланселот, Ланселот, Ланселот… будто конфетку перекатывал во рту языком. Тимофей Ланселот.
– И на афише будет неплохо звучать, – сказал Ахмет. – Тимофей Ланселот.
В первую ночь я спал плохо. Я боялся, что Добрыня, которого заклеили пластырем и забинтовали, поднимется и зарежет меня.
Когда кто-то из моих соседей – а их в комнате было более двадцати – просыпался, чтобы выйти по нужде, я начинал всматриваться в темноту, воображая, что ко мне приближается убийца. В руке я сжимал подобранный перед сном на дворе большой железный костыль. Но шаги удалялись, скрипела дверь – пронесло! Лишь к рассвету я догадался, что Добрыня решил меня не убивать.