вследствие чего мы единогласно решили развестись. Загсу что? Загс, пожалуйста. Развёл. Прямо из загса (дело было летом) на дачу на своём самокате, как я называю «Москвича». Интеллигентно, понимаете, на прощанье отдохнули. И только утром, собираясь в службу, я вспомнил, что мы в разводе, когда наткнулся в костюме на вчера полученное свидетельство, и сказал Вареньке, что нам надо жить как-то иначе, поскольку мы теперь чужие. Но иначе мы уже не могли. Иначе у нас не получалось просто. Каким орлом кинулся я увиваться за своей Варенькой! В лучшую пору досемейной молодости не ухаживал так! Варенька тоже так посчитала. Вскоре я, человек крайне осторожный и проницательный, сделал Вареньке второе предложение. Когда женишься на своей бывшей жене, по крайней мере, знаешь, на что идёшь! Варенька такого же мнения обо мне. Мнения наши всегда совпадали. Мы решили снова расписаться. Лет двадцать мылили лыжи в загс. Наконец выбрались, отнесли заявку. Подходит наш срок, повторяю, — померла свидетельница. К соседям не пошли. Никто не знал, что мы, хоть и жили вместе, но были в официальном разводе. А тут доложи… На чужой роток не пуговицу нашить… Пересуды пойдут… Ну на что нам такой кисель? Уж лучше попросить кого из незнакомых. Со стороны. Не выручите ли вы?
— А что я должна сделать?
— Да что… Войдёте с нами, распишитесь… Автограф оставите… Вот и всё.
— Ну-у! Своей закорючки мне не жалко.
Уважила я людям, на душе как-то посветлело.
Выходит, не зря я сюда тащилась. Живёт от меня полезность!
И потом, что понравилось лучше всего, не у одних у нас, ёлки-коляски, такой перекосяк житуха дала.
Потеплело у меня в груди, сижу улыбаюсь.
«Припожаловал бы мой холерик… Без надобностев катить в тот Воронеж. Посулилась под запал…»
Я начинаю припоминать, брать из памяти наши с Валерой разговоры про загс. Помалу дохожу до веры в его словах про смущение.
Ну, в самом деле…
За всю жизнь Валера и разу не занашивал ноги своей в баню. Всё стеснялся.
Я мыла его дома, всегда в тазике.
Поливала из чайника и мыла.
Ни разу, сколько помню, не скупнулся в пруду, хоть пруд вот он вот, за огородами, хороший же пруд, князья когда-то белую кость споласкивали. А Валера и разу вот не сполоснулся по причине большого смущения.
— Ну-с, — как скрозь сон слышу я ненатуральный усачов смешок, — продолжим, киска, наши танцы… Ответь не мне, себе ответь. Ты очень меня любишь?
— Ровно столько, сколько и ты меня.
— Ну-у знаешь… с уравниловкой… — ворчит усач и трогает меня за руку. — Бавушка, что ж вы под пустой спите дверью? Впереди никого, ваша очередь…
— Ах, да-а, — спохватилась я. — Обмечталась об своём… Задремала… Идить вы сейчас… идить… Я посля… Я… я… Внучку жду!
Совсем из ума выступила. Кинулась не в дело сочинять.
А у самой уши со срама огнём горят.
— Haм как-то без разницы, — с далёкой подковыркой кладёт ответ усач, — кто выходит замуж, бабунька или внунька.
— Знамо дело, внучка! — лезу я на свою вышку. — Беспокоилась не опоздать. Послала дажно взять очередь!
Эвона куда погнула бабка углы…
— Ну прямо как в гастрономе, — встаёт усач.
Пропали эти за дверью, ан вот тебе двое пьяненьких, как пуговка, мальцов — на вид подлетки вряд ли и вошли во взрослые года — втащили с улицы девчурку ну хрусталик хрусталиком.
Тоненькая, ладненькая, всё при ней.
Даром что баба я, а век бы пила глазами её красу — не напилась бы.
— Серёнь! Старичок!.. Ты давай держи её, — большенький переложил девчачье запястье в руку меньшаку, — да покрепша. А я двину на дело. Не баловаться мне на посту! Чао!
Большенький поднял в прощанье руку, взаплётку пошёл к нам.
Идёт, размахивает на плече сумкой с буквами ЦСКА и не в крик ли на весь зал шумит:
— Дорогие граждане!.. Даже товарищи!.. Скажите, где здесь срочно женят?
Ему со смешками показывают на мою дверь.
Подошёл, таращится на меня. Я ответно смотрю на него, дивуюсь. До чего ж ванька-в-стельку — хоть дёгтем соборуй. Бормотухой так и бьёт, так и шибает от него в нос. Пустые соловые глазенята, чисто тебе из стекла камушки, не мигают.
Уставился на меня коржик и копец. Одно слово, шабаш, миряне, обедня вся.
Не знаю, что ему там такое на подогреве мерещится, только он блудливо лыбится и вовсе не подумывает убирать с меня бесстыдские лампочки свои.
«Ну ты так? Мне не убыточно подковать безногого щенка!»
Без спеха поправила я платочек на голове, на брови так на самые марьяжно надвинула да и — мысленное ль дело, какой вот грех навернулся на старючую дурку штопаную! — в лёгкости в самой малой возьми шалопутно и подморгни мальцу, как в обычности подмаргивают занятным ребятишечкам слабые на пустое слово взрослые, когда подмасливаются со сладостью в душе поточить с детишками трепливый язычок свой.
А он, мокрогубик шкет, икнул и ломит на то мне:
— Ты что, старая клюшка, хипуешь?
Я змеёй так и взвейся:
— Ты, ш-ш-шалкопёр! — кладу ему с порога для разгона. — Ты мне из всех рамок не выступай да с хулиганствиями не липни. А то я скоро дородно нос начищу! Видали таковского… С грехом пополам уговорил с наперсточек бормотухи и уже на подвиги его повело. Пил бы лучше кефир!
— А в кефире, мать, тоже бегают градусы!
Да его нипочём не проймёшь! Ну разве что этим…
Он, соловей соловый, стоит ко мне опьянелой личностью. А у него за спиной, в отдальке так, не у гардероба ли, дружок сгрёб его невесту в охапку да ух и жмёт, ух и мнёт, ух и поцелуями жгёт.
— Ты б лучше, — в лёгком изумлении показываю ему на то, — глянул, какой компот из твоей любуни творят.
— А, чепухель… Думаешь, я дурнее паровоза? Дурнее пьяного ёжика? Не знаю?
Проговорил он это спокойно. Даже равнодушно. Похлопывает знай себе мохнатыми ресничками, знай лыбится…
— И душа, — дивлюсь, — лежит?
— А что ей, душе-то, остаётся?.. Дело плохяк… Втроём мы учились в одном классе… Она, глупка, никак не выберет кого из нас… Так острым треугольником и ходим… С её согласия я и предложи — я соединяю идеи с претворениями! — я и предложи тянуть на спичках. Мне выпало идти под расписку.
— А что ж она тогда с тем аршином в кепке долбится в дёсны?[17]
— С Серёней?.. По старой памяти, наверно…
— Юр! — зовёт Сергуха моего разговорщика. — Хиляй к нам! Давай сыпь к нам… Можь, сюда