— А если оставлю не в пользу? — с легкой иронией спросил Танутров.
— Такого быть не может, — убежденно и с достоинством ответил Мешков. — Не знаю, чего и как там на рельсах у них получилось, но только Тимофея Бурмакина в злодеи вы не зачисляйте. Честнее не знаю я парня. А что сказал я: «Искал Тимофей Куцеволова», — так вы слова мой наоборот не поворачивайте. Искал он его, попервости, может, под горячую руку и пришиб бы, а теперь — только затем, чтобы судить судом народным. Это уж точно я знаю. Годы первую ярость его пригасили, рассудительный стал. Да лучше я по порядку вам все: обскажу.
— Обсказывайте. Но покороче. И факты, факты!
Он некоторое время слушал Мардария Сидоровича, кое-что и записывал, потом недовольно бросил перо.
— Вот что, Мешков, это все беллетристика, жизнеописание благородного рыцаря. Вели хотите, изложите самостоятельно на бумаге. И к делу это не приобщу. Так, поимею в виду. А как свидетель, по существу, вы ничего показать не можете. Например, о нынешних связях Бурмакина с той самой Людмилой, дочерью белогвардейского офицера, вы что-нибудь знаете?
Мешков поднялся. Его оскорблял сам тон вопросов Танутрова, явное желание вытянуть невыгодные для Тимофея ответы и их записать как важные показания свидетеля. Вот он сейчас назвал Людмилу. Было, прибегала она. Да уж столько эта девчонка в жизни горя всякого навидалась, что и пожалеть бы ее пора.
— Могу я пойти, товарищ следователь? Таких фактов, каких вам надо, я и впрямь не знаю. А это самое жизнеописание, позвольте, я дома нестесненно сделаю и после вам занесу. Только прошу, приобщите. Как там полагается, протокольно, непротокольно…
Всего этого и многого другого, так или иначе работавшего и прямо или косвенно влиявшего на ход расследования, Тимофей не знал.
И хотя томился в. долгом неведении, но истолковывал, в конце концов, все в хорошую сторону: очень уж добросердечным был первый разговор с Вериго.
4
Проводив Тимофея до двери, Людмила вернулась в комнату, переполненная счастьем. Такой чистой и светлой радости она не испытывала давно, с самых далеких дней детства. Ей чудилось, будто просверкнула какая-то слепящая, острая молния, отрезала и сожгла, испепелила всю ту черноту, которая давила ее эти годы, а теплое свое сияние теперь оставила ей навсегда.
Она ходила, ощупывала оклеенные веселенькими обоями стены, такие тихие после скрипучих товарных вагонов. Не могла налюбоваться на чисто вымытые полы, стол, накрытый вышитой льняной скатертью, на опрятно заправленную постель с горкой пуховых подушек в изголовье железной кровати, украшенной по углам никелированными шишками. Жмурилась от яркого, щекочущего света электрической лампочки похожей на маленькое солнышко. Любая вещь в доме была теперь предметным напоминанием о том душевном и радостном разговоре, который только что состоялся здесь е Тимофеем.
Людмила ходила по комнате и улыбалась. Она теперь не одна. Есть на кого положиться. Есть кому довериться во всем.
Присела к столу, упала счастливой головой на сложенные руки. «Ну, думай же, думай, Людмила, — заставляла она себя. — Вот день наступит завтрашний. Куда ты пойдешь?»
И не хотелось думать о дне завтрашнем. Так хорош был этот минувший день.
Попалась на глаза записка Тимофея. Людмила прочитала ее вслух несколько раз. И опять не могла сдержать улыбки. Какой заботой и ласковостью звучит в ней каждая строчка! Ей слышался голос Тимофея.
«Ну что же, завтра пойду к Мешковым, — решила она. — Тима рассказывал, Мардарий Сидорович знает меня. Еще когда я у Голощековых, раненая, лежала, обо мне с Тимой у них был разговор. Ох, дали бы уголок, да еще бы устроили на работу!»
Хлопнула дверь на кухне. Людмила вскочила. Она ведь на радостях забыла накинуть крючок. Но оказался свой — вошел хозяин дома.
Отряхивая перед распахнутой дверью мокрую одежду, Епифанцев немного поворчал. Наставнически, но не сердито. Дескать, случается всякое, шатаются по ночам мазурики разные, долго ли до беды. И тут же, заметив на лице Людмилы застенчиво-тихую улыбку, заулыбался и сам.
— Чего это ты, девица, раскраснелась, как маков цвет? Не столь и жарко у нас, а ты эвон как полыхаешь. Не простуду ли в щелястом вагоне своем подхватила? Она, осень, такая, не заметишь, как с хворью подберется. Горлышко не болит? Самоё в озноб не кидает?
— Герасим Петрович, да совсем я здоровая! — воскликнула Людмила. — Ну я не знаю, отчего это. Наверно, от счастья большого. Тима недавно здесь был! Нашел ведь, нашел, так я и знала!
— Ишь ты! — Епифанцев подмигнул. — Знакомо дело. Сам по молодости ночь не ночь, дождь не дождь, к своей Степаниде Арефьевне бегал. А чего ж он недолго нагостился?
— Так у него записка увольнительная, Герасим Петрович, кончается в полночь. И еще приходил тут как раз товарищ Петунин, — с лёгким оттенком огорчения, что приход постороннего им, конечно, все-таки помешал, сказала Людмила. — Вместе, к поезду чтобы успеть, и ушли. Товарищ Петунии немного досадовал, что вас не застал дома, Герасим Петрович.
— А чего же ему досадовать? — с удивлением проговорил Епифанцев. — Мне-то больше резону осерчать на него. Как уговорились, от Лефортовской школы сразу к нему обратно я и поехал, обсказать чтобы все, как там, в школе этой, у нас с тобой происходило. Приезжаю на вокзал — в кабинете его и след простыл. Чего ему не стерпелось? Договорились же? А я вот, выходит, только зря лишнее время мок под дождем.
— Я рассказывала товарищу Петунину, что вы к нему поехали. И он сперва согласился вас здесь подождать. А потом заторопился, заторопился и с Тимой вместе ушел.
— Ну и бог с ним! махнул рукой Епифанцев. Захлопотал возле плиты, щепая на растопку лучины. — Давай-ка, девица, мы чайку согреем. Собирай на стол. Погляди, чего там найдется в буфете. Степанида Арефьевна, кажись, колбаски какой-то в очереди выстояла. Набери из кадушки — на крыльце, под брезентом — капустки квашеной. С капустой колбаса — милое дело. А йогом чайку с сахарином. Если не веришь, что от него зубы чернеют. Посмотрим еще, тут чего имеется?
Было забавно видеть, как Епифанцев, подпоясавшись полотенцем, передвигает на плите законченные с донышка кастрюльки, да ничего в них не находит и только крякает разочарованно. Господи! Колбаса с капустой да чай. Чего еще желать?
Людмила радостно принялась помогать Герасиму Петровичу в его хлопотах. Не очень уверенно открыла дверцы буфета, нашла кусок колбасы, завернутый в синюю вощеную бумагу, и. подала Епифанцеву. Он бросил его в кипяток. Запахло чесноком. Потом Людмила набрала в глубокую миску капусты, ознобно поскрипывающей, когда в нее втыкаешь вилку, расставила фаянсовые тарелки, сняв предварительно со стола вышитую льняную скатерть. И все боялась: не набедить бы по непривычности, не разбить бы, не опрокинуть чего. У Голощековых-то посуда была жестяные консервные банки — бей, не разобьешь.
А Герасим Петрович от плиты поощрительно покрикивал:
— Молодец, девица! Чувствуй себя как дома. В гости теперь от нас, а не к нам будешь ходить.
Он покрикивал, как-то враз успевая заглянуть и в кастрюльку, где, припухнув, толкаясь в белопенном кипятке, всплывала розовая колбаса, и в чайник, зудящий, как муха ночью на оконном стекле, успевал и подбросить тонких поленьев в плиту. Видать, не впервые приходится ему заниматься домашними делами. Да и как иначе, если Степанида Арефьевна через двое суток на третьи дежурит, блюдет чистоту, шурует мокрой шваброй с опилками полы на том же вокзале, где охрану на линии несет Герасим Петрович.
Людмиле, подумалось: «Как хорошо бы вот так же куда-нибудь поступить на работу, где шумно и людно, за долгий-долгий день уставать сильно, а потом возвращаться сюда, в теплый дом, и весело, запросто хозяйничать у плиты!» Совсем тоненькой нитью вплелась и еще мысль: «Приходил бы Тима, с ним вместе бродить по лесу. И пусть себе дождик льет или кружит снежная метелица…»
Сейчас ей хотелось только трудной работы и после нее сладкого отдыха, теплой постели в доме и ласковых слов от людей.
За ужином Епифанцев с пятого на десятое рассказывал о своем житье-бытье. Об этом попросила Людмила. Но больше он слушал ее. И удивлялся:
— Ну, девица, ты прямо-таки все огни, и воды, и медные трубы прошла. Более уж, кажется, нечего. Теперь тебе по справедливости самая пора и по гладкой, спокойной дорожке потопать. Все образуется. И работу найдем. И на улицу не выгоним. А жених, добрый молодец, тоже, вот он, есть уже. Когда свадьбу играть станем?
Людмила раскраснелась от счастья. Чтобы перевести разговор на другое, показала записку к Мешковым, оставленную Тимофеем. Епифанцев поморщился.
— Это ты, конечно, как знаешь. Выбор твой. А только места и у нас хватит. Мы со Степанидой жизню прожили, а потомства своего не оставили. Была одна дочечка, да трехмесячная и померла. Взяли тогда приемышку из подкинутых. И тут не вышло радости: : мать-кукушка объявилась, отобрала. Совесть ее, сказала, заела. — Он как-то жалобно позвенел ложечкой в стакане чая. — Увезла. А потом слух прошел: опять где-то канула. Искали мы, искали во всех местах, да без пользы. Выходит, и нас вдругорядь осиротила и счастья дочернего кровинке своей не дала.