Потом это проходит, просто нужно с этим разобраться, что требует времени. Гося точно не уйдет. У нее на лице написано «Я останусь». Только еще раз несколько скажет, что сыта по горло, что увольняется. Как любая из нас.
3 октября
Вчера купила большой альбом с черно-белыми фотографиями и надпись Century на обложке — документальная история двадцатого века, все самые важные и страшные мгновения за сто лет. В альбоме тысяча снимков, и каждый — начало, середина либо конец какой-нибудь истории, которую можно досказать, оживить застывшие в серебре фигуры и лица. Почти все истории печальные, почти во всех присутствует зло. Жуть берет, если листать альбом медленно, задерживать взгляд на искаженных агрессией лицах по обе стороны баррикад, заглядывать в глаза всяким чудовищам, авторам преступлений прошедшего века, всматриваться в лица — вот они улыбаются, восторженно, празднуя победу, или мечтательно, вспоминая приятные минуты: утреннюю чашку кофе, либо вечерний секс, либо веселое застолье в кругу друзей. Можно увидеть улыбающихся чудовищ и не менее радостные лица идиотов, которые вроде бы ничего плохого не сделали, но заслужили презрение за смирное поведение, за то, что не сумели или не смогли всему этому помешать. Миллионы ладоней, вскинутых в мрачном приветствии, миллионы лиц, задранных вверх. А рядом другие лица, на которых боль, отчаяние, безнадежность, — лица гонимых, у них украли и прошлое, и будущее, их выкинули из собственных домов, лишили шанса на счастье. Даже если в их глазах еще и теплится толика надежды на спасение, мы-то, знающие историю, понимаем, через столько лет нам уже ведомо: надежда тщетна — если они на этом снимке, если попали туда, где мы их видим, если им не удалось сбежать, значит, их уже ничего не ждет, нет у них больше времени, только жалкие крохи преждевременно оборванной жизни. У них нет шанса на самое главное — исполнить свое предназначение, уяснить смысл своего появления на свет. Кто-то за них решил, что их мысли и дела не заслуживают продолжения, что нельзя им больше рисовать, сочинять, стирать пеленки, торговать овощами, что ничего стоящего от них уже не добиться, сколько ни пытайся. Кто-то решил, что ради его личной правды вполне допустимо оборвать миллионы жизненных нитей и обеднить историю, выкинув из нее все то, что убитые могли бы совершить. И совсем необязательно, что тот, кто принял такое решение, был самовлюбленным извращенцем; скорее вождем, трибуном, который произносил пламенные речи и убивал во имя некоего бога или народа, некой беспощадной высшей истины, достойной, как и все высшие истины, величайших жертв.
Какое щемящее чувство смотреть всем этим людям в глаза, радоваться вместе с ними или страдать, теперь, спустя много лет, видеть эти переживания в контексте истории, в обратной перспективе знания о тех временах и событиях, которым мы сегодня располагаем. Вот снимок: счастливая улыбка на лице, воздетые руки — Гитлер сразу после подписания Пакта Молотова-Риббентропа. Боже мой, какая искренняя радость, и этот жест такой непринужденный — мы и сами часто взмахиваем руками, когда нам что-то удается, когда выходим победителями в очередной схватке с жизнью. Сколь естественно он выглядит в это мгновение, застывшее в серебре, — нормальный парень, так и хочется похлопать по плечу. Замышлял ли он уже тогда великую бойню, прикидывал ли, сколько оборванных нитей потребует его блестящий план, призванный осчастливить один народ за счет других? А может, он и сам в ту пору еще не знал, куда заведет его успех; быть может, чудовище в его душе тогда еще не проснулось.
Вот другой снимок: несметные толпы славящих его берлинцев, когда он возвращается с очередной победой, захватив Чехословакию, а может, Австрию; под снимком подпись: «По пути его приветствовали миллионы людей».
Это из них склепали ту машину, они были ее шестеренками, пружинами, осями, это их рук дело, и теперь их обязанность — помнить; им, их детям, внукам и еще многим поколениям придется каждый день каяться, предостерегая других, — чтобы время ничего не стерло из памяти. Вопреки желанию некоторых, нельзя забывать, ведь мы, люди, весьма склонны помалкивать, страшиться, мыслить цифрами, оправдывать средства целью, сами мы неохотно мочим руки в крови, но если кто-то делает это от нашего имени, отводим взгляд или одобрительно вопим, увлеченные идеей так называемого общего блага — утопией, отменной почвой для преступлений.
Что я чувствую, когда смотрю на эти снимки, на безмолвные горделивые лица преступников, погрузивших мир в хаос? Жалость, печаль, отвращение, а может, всего понемногу, в зависимости от снимка? И не следует ли из всего этого тоскливый вывод, что все зря, бессмысленно, если мы способны на такое? Но есть одно чувство, которое преобладает во мне и которого я боюсь как огня, потому что оно — причина всякого зла, это оно порождает демонов. Чувство это — ярость. Слепая ярость.
12 октября
Что вы, что вы, дорогая пани! Как вам только такое в голову пришло!
Хотя со стороны и впрямь могло так показаться. К счастью, я вне подозрений, я не в состоянии за вами подглядывать, о чем могу только сожалеть, уж поверьте.
А мы ведь с вами соседи. И очень мило, что вы решились со мной заговорить. У нас знакомых немного, обстоятельства тому не благоприятствуют, сами видите.
Значит, вы — медсестра. В отделении детской онкологии. Боже милостивый, на что же вам приходится каждый день смотреть! Мы уж свое отжили. Но та малышня…
Такая работа. Такая работа.
Сын очень занят, и к нам приходит одна такая из опеки, тоже медсестра, но она женщина простая, не то что вы, институтов не кончала. Сын заплатил, чтобы она приходила. Он в достатке живет, Господь всегда вознаграждает добрых людей.
Эта женщина помогает мне купать Марысю, ходит в магазин. Но больше всего мы радуемся, когда она рассказывает нам новости, что в мире делается. Она такая болтушка, знаете ли, все сплетни про соседей перескажет, а у нас, сами понимаете, других развлечений и нет…
Говорят, в вашем доме проститутка живет, это правда?
Вот видите, нам здесь, спасибо той женщине из опеки, все обо всех известно. Только в лицо никого не знаем. Жена не видит с тех пор, как заболела, а я после кровоизлияния, уже два года как. Гипертония. В молодости люди пускаются во все тяжкие, не берегут себя. Я по крайней мере знаю, за что мне такое выпало, но Марыся… Боже ты мой, за какие грехи…
Ни с кем мы тут не общаемся. Живем в этом доме недавно. Поменяли квартиру, чтобы быть поближе к сыну. Без него пропали бы.
Пока жена еще способна говорить, можем парочку дней прожить самостоятельно, без помощи. Молю Бога, чтобы болезнь Марыси не прогрессировала. Иначе нам, считай, конец. Столько лет мы уже слепые. Мне хотя бы осязание осталось, но она почти ничего не ощущает, это называется рассеянный склероз. Вы, наверное, знаете из медицины…
Тридцать шесть лет было Марысе, когда она заболела. Тридцать шесть. Вроде бы редкость в таком возрасте.
Вам тридцать три? Ну вот, пожалуйста.
Нет, про вас мы никаких сплетен не слыхали. А вы давно тут живете?
Недавно? Поэтому и не слыхали. О каждом можно сплетен насобирать.
Ох, насмешили! Та женщина и впрямь похожа на попугая. Как придет, рта не закроет. Но вот и хорошо, посмеялись немножко, а теперь давайте поболтаем. Правда, Марыся уже с большим трудом разговаривает.
Ну да.
Еще успеем.
Может, зайдете к нам как-нибудь на чашечку кофе? Пожалуйста, не бойтесь, у нас чисто, за нами хорошо ухаживают. Невестка раз в неделю делает генеральную уборку. Золотой она человек. Я тоже еще кое-что могу. Свет и тьму различаю, но края тротуара не вижу, столбы тоже. Вот и приходится пользоваться тростью. Машину на приколе обойду сторонкой, но в столб врежусь запросто.
Навестите нас как-нибудь, мы будем рады. Квартира номер восемь.
Приятно было побеседовать.
19 октября
Сама смерть меня не пугает. Она неотвратима, поэтому нет смысла бояться, единственное, что остается, — приготовиться к ней, жить по-человечески и ждать, когда она придет и задует меня, как свечу, как Павлика на свежевспаханном поле или моего деда. Нетрудно ее принять, если она является на исходе жизни, сметает с поверхности земли лица, покрытые морщинами, и тела, измученные болью. Старость страшнее смерти, особенно печальная старость. Это расплата за грех убожества, за то, что не желали видеть дальше своего носа, это годы в камере смертника, когда разрешено смотреть только вперед, думать только о казни. Те, кто жил достойно, могут на старости лет оглянуться назад, испытать благодать смирения, гармонию с миром и его циклами. Но такую старость надо заслужить.