- Га-спа-дин Грив-цов! - неожиданно для всех то- ненько протянул, как-то просияв личиком, Алексеич, - ай-ай-ай! Нехорошо, господин Гривцов! Что же это вы господину профессору лишей других "позор" кричать изволите? Дак какой же это, извиняюсь, позор? Тут - "позор", а как в охранном отделении по разным случаям наградные получать, так там первее вас никого и на свете нет? Уж кому-кому очки втирайте, не мне: вместе каждый месяц за получкой-то ходим...
Немыслимо описать страшную, смертную тишину, которая воцарилась за этими словами в той восемнадцатой аудитории. Можно было в те годы бросить человеку в лицо какое угодно обвинение, можно было назвать его обольстителем малолетних, шулером, взяточником, взл омщиком, иностранным шпионом, насильником - всё это было терпимо, от всех таких обвинений люди, каждый по умению своему, обелялись и оправдывались. Но тот, кого в лицо - да вот еще так, на людях, в студенческой среде, - назвали провокатором, агентом охран ки... Нет, в самом страшном сне не хотел бы я, чтобы мне приснилось такое...
Все глаза - добрая сотня пар молодых беспощадных глаз (даже глаза тех, белоподкладочников!), как сто пар копий, вонзились в обвиненного. Побледнев, как алебастровый, Виктор Гривцов, всё еще подавшись вперед, схватившись рукой за воротник форменной тужурки, широко открытыми глазами смотрел на старика, точно на вставший над разверстой могилой призрак...
Даже на мухортом личике адъюнкт-профессора Кулябки рядом с сожалением выразилось что-то вроде легкой брезгливости.
А Алексеич внезапно размашисто перекрестился. Святоотческая плешь его побагровела.
- Осьмой год, - кланяясь миру на все четыре стороны в пояс, заговорил он громко, истово, словно на общей исповеди, - семь лет, как один год, прослужено у меня в полиции, господа студенты! Но я-то что ж? Верой служу, правдой, как полагается... Истинный крест! Осьмой год куска недоедаю, ночей недосыпаю - боюсь! Узнаете, думаю, убьете, как муху, господа студенты... Ну - мое дело, как говорится, такое: оно до вас вроде как и совсем постороннее, вы - ясны соколы, а я кустовой лунь! Мне сам бог велел: кто такой есть Коршунов, Егор Алексеев? Новгородской губернии Валдайского уезда деревни Рыжоха самый закорявый мужичонка... А вот как я господина Гривцова теперь понимать должон? Он-то кто же? Богу свечка или - не хочу черным словом рот поганить - другому хозяину кочерга? Ну что, ваше благородие, скажи - нет?! Не на одной ли скамеечке с тобой у Коростелева, у Гаврилы Миныча, в приемный день сидим? Тольки что вы так меня, старого лешого, не признаете, а я-то вас - очень хорошо приметил... По полету признал, и в очках в черных...
Он замолчал, уставив в Гривцова палец, как Вий: "Вот он!" И тогда, к ужасу, гневу, омерзению и торжеству присутствовавших, Виктор Гривцов, блестящий студент, сын довольно крупного инженера, тоном не то медиума, не то лунатика, высоко подняв белокурую голову, заговорил, как по-затверженному:
- Ну что ж? Да. Я - охранник. Я выдал Горева и его группу. А удалось бы, выдал бы и других. Жаль, что срывается. Ненавижу вас всех. Делайте что хотите: я ни в чем не раскаиваюсь!.. Я...
Как-то вдруг взвизгнув, он бросился к двери. Его схватили. Началась свалка. И вот - теперь...
...Все наши попытки добиться толку относительно чердака, отверстия в стене или потолке, то есть, по сути вещей, относительно Венцеслао, не привели ровно ни к чему. О зеленом тумане уже никто не думал. Всё бурлило вокруг, люди кричали, тащили друг друга куда-то в дальние коридоры, в чем-то исповедовались друг другу, чем-то возмущались, чему-то радовались... Мы одни понимали, в чем тут дело: картина-то была знакомой!
Делать, однако, было нечего, и мы оба сбежали, нечестно бросив щиты. Весь этот кавардак, если верить составленному час спустя полицейскому протоколу, "перешел в побоище".
Гривцова еле удалось вырвать из рук разъяренных коллег, и то потому, что появился еще один студент, который, рыдая, обещал сейчас же, немедленно, открыть всем про себя чудовищную, непредставимую тайну... За ним побежали, а аудиторией овладел специально вызванный наряд городовых.
Впрочем, мы скоро перестали допытываться подробностей. Мы-то точно знали: солгать нам не мог никто, замолчать случившееся - тоже. Если все эти юнцы ничего больше не сообщали, значит - они и не знали ничего. Мы же не сомневались в главном: Венцеслао начал необъявленную войну с миром, ни словом не предупредив нас.
Были, правда, странности: в институте никто не видел его в тот день. Это означало, что трагикомедия могла разыграться и в его отсутствие. А если так, то он выпустил эн-два-о из рук, выдал кому-то свой секрет... Или его у него похитили? Какой ужас!..
Опять мы трое - Лизаветочка, вот он и я - сидели вечером в моей комнате. Мы были буквально убиты, да и было чем...
Вы живете в совершенно другом мире, молодые друзья, и всё же подумайте...
Что сказали бы вы, если бы я, мило улыбнувшись, сообщил вам, к примеру, что в тот кофе, которого вы, правда, почти что и не попробовали, что в эти рюмочки коньяка подмешано плюс икс дважды? Что через десять минут вы уже никому и ничего не сможете солгать? Даже скрыть что-либо от собеседника? Как бы вы почувствовали себя...
Люда Берг вдруг вся залилась краской. Она быстро взглянула на Игоря. Игорь выпрямился и кашлянул.
- Нет, как же тогда? - ахнула Люда. - У нас, например, вчера... как-то трюфельный торт... случайно съелся... Нет, я не хочу, чтоб так... Как же так - сразу?
- Ага? Ну вот то-то и есть! - вздохнув, поглядел на нее Коробов. Да нет, не бойтесь, нет в природе такого газа... Был, а - нет. Но подумайте сами: какое он мог иметь действие _тогда_? Мог, да - не имел? А не _имел_ли_? Несколько месяцев спустя мы с Сергеем Игнатьевичем попытались кое-что в этой связи порасследевать... И, знаете, остановились. Смелости не хватило: страшно ведь заходить слишком далеко...
В ТАВРИЧЕСКОМ ДВОРЦЕ
В истории немало стертых строк,
которые никогда уже не будут
восстановлены...
Альфонс Олар
Если у вас есть время, подите в Публичку, спросите комплект газет за май одиннадцатого года и внимательно, с бумажкой, проштудируйте их.
Во всех крупнейших газетах вы найдете подробные отчеты о заседаниях Государственной думы - думы третьего созыва, столыпинской. Весной в одиннадцатом году потихоху-помалёху плелась четвертая ее сессия. Почему я помню это так подробно? Других сессий не помню, эту - забыть не смогу никогда.
Так вот, тянулась эта сессия, с паяцем Пуришкевичем, с розовым ликом и седым бобриком Павла Милюкова, с кадетским трибуном Родичевым и октябристским Гучковым на рострах... Шли скучные прения по вопросу о земстве на Волыни. Как тогда стали выражаться: "думская вермишель"...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});