— Это невыносимо! — вскричала госпожа Лера. — Они весь вечер спорили, кому из них снимать с тебя ботинки.
Господин Лера, сидевший в кресле у камина, посадил дочерей на одно и другое колено и прошелся бородой по их щекам; на вид одной из них было девять, другой — десять лет, обе выглядели крепкими и здоровыми, но трудно было предположить, что они с возрастом похорошеют; у старшей были редкие брови и маленькие, глубоко сидящие глаза — настоящий бич дурнушек, ибо такие особенности делают лицо смешным; младшую природа не так обидела: черты ее мясистого лица были правильными, на щеках — румянец, но из нее могла получиться лишь заурядная девица.
— Сегодня моя очередь! — кричали девочки разом.
Госпожа Лера прижала ладони к вискам и заявила, что сойдет с ума, если дочери не угомонятся, но, как видно, эту угрозу девочки слышали столько раз, что она уже не производила на них никакого впечатления; опустившись на красный коврик, они принялись толкать одна другую, стараясь овладеть огромными ногами господина Лера, который сидел неподвижно и лишь повторял: «Ну-ну, девочки!», стараясь примирить соперниц; однако в самый разгар битвы, когда старшая не подпускала младшую к левой ноге отца, упершись ногой ей в живот, они вдруг, не сговариваясь, прекратили возню и посмотрели на гостью, которой госпожа Лера знаком велела приблизиться. То ли из робости, то ли сознательно, Элизабет при появлении девочек спряталась за спинку кресла, в котором сидел хозяин дома. Теперь она покинула свое убежище и уставилась на девочек. Несколько секунд все трое молча разглядывали друг друга. Элен, младшая, чтобы легче было думать, засунула палец в рот; кустики светлых волос, заменявшие брови на лице Берты, сошлись на переносице, и она на три четверти повернула голову, глядя на вновь прибывшую. Наконец госпожа Лера, немного нервничая, велела девочкам поздороваться, обе подошли к Элизабет и каждая чинно подала ей руку.
А как же быть с ботинками? Господин Лера предложил решить проблему полюбовно: левую ногу — Элен, а правую — Берте, однако девочки взялись за работу без обычного воодушевления, их, конечно, смущал взгляд нежданной гостьи, которая, стоя рядом с креслом их отца, смотрела с каким-то непонятным выражением; старшая покраснела и потянула за шнурки так неловко, что сделался узел, она попыталась его развязать, сломала ноготь и, потеряв терпение, так рванула за шнурок, что он порвался. С ее губ сорвался сердитый возглас. Господин Лера наклонился, чтобы погладить Берту по щеке, но она дернулась в сторону и, не на шутку разозлившись на собственную неловкость, шлепнула по толстой руке ни в чем не повинного эконома. «Ох!» — огорченно воскликнул отец. Дочь с вызовом глянула на него своими маленькими глазками и, когда он еще раз тихо сказал: «Ох!», шлепнула его еще раз, посильней, после чего надулась и отошла к окну. Наблюдая эту сцену, Элизабет без труда догадалась, что Берта — любимая дочь господина Лера, тихонько отошла в самый дальний угол комнаты и сделала вид, будто ничего не заметила.
Вскоре Элизабет лежала на большой постели в детской, стараясь занимать как можно меньше места. Жена эконома положила ее между своими дочерьми, так что она не могла пошевелиться, не разбудив ту или другую, а те нарочно прижимались к ней — вовсе не из желания приласкать ее, пожалуй, им даже хотелось, чтобы она задохнулась во сне. Их легкое частое дыхание щекотало ей шею, она пыталась истолковать вздохи девочек в благоприятном для себя смысле, словно это был дружеский шепот, однако на самом деле сестры, засыпая, не хотели сказать ей ничего другого, кроме «Убирайся!», и каждая старалась посильней прижать непрошеную гостью крепким круглым плечиком.
Несмотря на усталость, Элизабет некоторое время не могла уснуть. В соседней комнате эконом и его жена раздевались и о чем-то говорили, но через переборку доносились только звуки их голосов; тщетно девочка напрягала слух, она слышала лишь ровное бормотанье, тон которого то повышался, то понижался, и ей казалось, что она видит в темноте волнообразную кривую, вычерчиваемую их голосами. Всякий раз как госпожа Лера проходила мимо двери, Элизабет слышала одну и ту же фразу, смысла которой не понимала: «Это лишнее бремя…» Бремя? Она не знала, что такое бремя, но слово это вертелось в ее мозгу и вызывало беспокойство. Неужели завтра ее отправят домой? Удивительней всего была легкость, с которой ей удалось войти в круг этих людей, погреться у их очага, разделить постель с их дочерьми. Эта мысль утешала. И наконец Элизабет уснула.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Через несколько лет погожим зимним утром Элизабет сидела за пианино и, держа руку на клавишах, смотрела в окно. Сквозь кисейные занавески она видела заснеженный сад, дорожки и большую лужайку, покрытые слепящим глаза белым ковром. В ее глазах снег представлял собой нечто такое же непроницаемое, как темнота глухой ночи, ведь под белой поверхностью скрывалась бездна белизны, недоступная ее глазу; и ей казалось, что небольшая гостиная заполнена этим светом, который земля посылает небу. Все вокруг изменилось. Она не могла сказать, как именно; то, что было истинным, таким и осталось, но изменилось, мир стал более легким, более хрупким.
Помечтав минутку, Элизабет, не меняя положения пальцев, нажала на клавиши, аккорд прозвучал мягко, сочно и спокойно. Девушка вздохнула: этот прелюд трудный, очень трудный. Она перевернула несколько страниц альбома, потом медленно, ленивой рукой перелистала их обратно. После недолгого колебания повернулась на вращающемся табурете, сцепила пальцы и стала смотреть на кончики туфель. Это занятие настолько поглотило ее, что она не услышала, как в саду хлопнула решетчатая калитка.
Ей вот-вот должно было исполниться шестнадцать лет. Зачесанные назад густые и блестящие волосы лежали большим пучком, всей тяжестью давившим на нежную шею. Большие густо-черные глаза, словно состоявшие из одной влаги, оттеняли матовую бледность лица и все еще сохраняли детскую мечтательную серьезность; как только взгляд девушки останавливался на каком-нибудь предмете, казалось, она не в силах его оторвать, как будто ее зачаровывало что-то недоступное взору других; в такие мгновения она чуточку косила, что придавало ее глазам сходство с глазами какого-нибудь хищного зверька; тонкие лоснящиеся брови она сдвигала медленно, одновременно опуская уголки волевых губ. На ней было скромное черное платье; белые манжеты и воротничок подчеркивали его строгость, отчего наряд немного проигрывал.
Насмотревшись на свои туфли, кожа которых местами сморщилась от длительного употребления, Элизабет подняла голову и принялась глядеть на короткие поленья, медленно горевшие на каминной решетке — они должны были гореть, пока не кончится урок музыки. Комната, где она находилась, носила следы доведенной до крайности любви к опрятности и чистоте; натертый паркет сверкал, как мрамор, между квадратами ковриков с цветочным узором, лежавших перед каждым креслом красного дерева, стены были отделаны желто-кремовыми панелями; бархатная обивка небольших стульев с деревянной спинкой еще хранила следы жесткой платяной щетки. Приятно пахло воском и горящим спиртом, и к этим запахам примешивался гонкий аромат горевших в камине дров. Между окон висели картины на серьезные исторические сюжеты, что придавало комнате парадный вид.
Услышав звонок, девушка вздрогнула, повернулась к пианино и машинально проиграла первые такты прелюда; и эта музыкальная фраза, хоть и была сыграна неуверенной рукой, показалась ей исполненной невыразимой печали; в этих четырех-пяти нотах, которые невнимательный человек пропустил бы мимо ушей, Элизабет услышала все одиночество человеческого сердца, у нее они вызвали представление не о песне с какими-то словами, а о взгляде, о взгляде человека, который, ничего больше не ожидая от этого мира, повернулся бы к окну и, как она, стал смотреть на снег.
— Ну, что ж вы не играете? — спросила, входя, мадемуазель Бержер. — Продолжайте, пока я погрею пальцы.
Эта дебелая девица, казалось, вся ушла в бюст и зад из-за того, что ее могучее пышное тело было обезображено корсетом, чтобы оно казалось стройней. Розовое от пощечин мороза лицо выглядывало из-под белого шерстяного берета, окаймленного пшеничными завитками. Она бросила на кресло подбитое мольтоном кожаное пальто и стала перед камином, потирая пухлые руки быстрыми движениями, прежде чем протянуть их к огню; чуть наклонившись вперед и расставив ноги, выставила необъятный зад, обтянутый узкой юбкой, и в такой позе дожидалась окончания отрывка, который играла Элизабет.
— Немного получше, — сказала она чистым и высоким голосом. — Но хотелось бы побольше живости… Вот, послушайте!
Мадемуазель Бержер сделала знак девушке встать, а сама уселась на вертушку, винт которой жалобно заскрипел. Прелюд был исполнен блестяще. У нее все стало на свое место! Весь снег остался на клавишах, которые извлекали звуки из струн как будто все сразу под ловкими и сильными пальцами мадемуазель Бержер, а она еще из чистого кокетства заявляла, что пальцы как следует не отогрелись и едва шевелятся, но они так и метались по слоновой кости и черному дереву, она играла все быстрей самые трудные, виртуозные пассажи.