Я подошел к нему поближе — он лежал ничком, — но на свет выходить не стал. «Слышь, Роланд? — говорю. — У меня другого пути не было, как опередить тебя и опережать всегда, и я, видит Бог, встал на этот путь. И теперь я живой, а ты нет. Мы неровня, и ты никогда не будешь мне ровней, и знаешь почему? Потому что один из нас мертвый. Ну как, Роланд? — говорю. — Достукался?»
Постоял с минуту, только чтоб посмотреть, не выйдет ли кто из дому его поднять. Ну она и вышла, жена его. Похоже, она и вовсе не спала. Видать, она так и не ложилась.
Припустил назад и тут заметил, какая зеленая да сочная у него трава во дворе. Его черномазой бабе подавай траву получше! Моей жене ее счета за воду нипочем бы не оплатить. Да и за электричество тоже. Грузовик шуряка стоял наготове, дверь — настежь. А «Провоз пассажиров запрещается», так это не про меня писано.
Все прошло без сучка без задоринки — лучше и желать нельзя. Для полного счастья не хватало только стула, чтоб не стоять, его дожидаючись. Поехал я домой и тут понял: ведь чтобы сделать чего хочешь, совсем немного времени нужно. Было всего 4.34, а пока я на вывеску глядел, стало 4.35. А градусов сколько было, столько и осталось. Всю ночь, это я вам точно скажу, жара стояла 44 градуса.
А жена мне и говорит: «Явился — не запылился? А я-то думала, тебя комары заели. — А потом: — Оно и понятно: они ведь знай твердили — взял бы кто ружье да вытурил этих подстрекателей из Фермопил. И тот тип заладил: вот, мол, чего надо делать. Какой, какой, который колонку в газете ведет».
А я ей: «Ты кого хошь похвалить готова, лишь бы не меня».
«Он все талдычил: это, мол, ваш долг перед Фермопилами, — она мне. — Ты что, в газету никогда не заглядываешь?»
А я ей: «Я от Фермопил ничего хорошего не видал. И ничего им не должен. Да и ради тебя я бы стараться не стал. Мне что ты, что эти Кеннеди — все одно, и ради тебя я стараться не стал бы, вот уж нет. И сделал я, что сделал, потому, что терпежу моему пришел конец».
«А теперь нам из-за тебя опять его по телику глядеть, — жена мне. — Похороны его уж как пить дать».
А я ей: «Хороша, нечего сказать, завалилась спать и свет погасила. А как я домой попаду да Баддин грузовик заведу во двор — тебя не касаемо».
«А с тобой опять хорошую шутку сыграли, — она мне на это. — Слыхал последнюю новость? Ассоциация ихняя, что черномазым содействует[61], она посылает своего человека в Фермопилы. Не порол бы ты горячку, мог убрать и поважней птицу! Это тебе всякий скажет».
Слаб человек. Всем, сдается мне, надо перед кем-то душу облегчить.
«Ну а ружье ты куда подевал? — жена мне. — Чем мы теперь будем защищаться?»
Я ей: «Оно мне руки жгло! Жгло огнем! — И объясняю: — Оно в бурьяне валяется, остывает помаленьку, вон оно где».
«Ты его оставил, — она мне. — Забыл».
Объясняю ей: «А в чем причина: опостылело мне — за что ни возьмись, все жжется! Ключи от грузовика, дверная ручка, простыни, все, за что ни возьмись, жжется что твоя печка. Прямо хоть ничего в руки не бери, когда днем в тени чуть не пятьдесят градусов, — говорю, — да и ночью не холоднее. А ну-ка, ты сама притронься хоть пальцем к ружью, ну-ка!»
«Чего от тебя и ждать — сам укатил, а ружье бросил!» — она мне.
«Ни во что, значит, меня не ставишь? — не стерпел я. — Может, хочешь смотаться за ружьем?»
«Если они кого поймают, так тебя, не меня. Ну и жарища, даже если заснуть, проснешься, будто глаз не сомкнул, а всю ночь проплакал! — она мне. — Не вешай носа, у меня для тебя еще одна шутка припасена, посмешу тебя, пока вставать не пришла пора. Слыхал, чего Каролина[62] отчубучила: «Папочка, до чего мне хочется побыстрее вырасти и выйти замуж за Джеймса Мередита». Нет, какова? Это я на работе слыхала. Одна богатенькая стервочка другой рассказывала, так та обхохоталась вся».
«Зато я первым туда поспел и его убрал — натянул нос этим соплякам из Северных Фермопил, — я ей. — Пусть у них и свои машины есть».
На телевидении да и в газете им только с одной стороны эта история известна. Кто такой Роланд Саммерс, известно, а кто я — нет. Еще до того, как я его прикончил, куда ни глянь — его рожа, а и прикончил я его, она — нá поди — снова повсюду замелькала, и карточка та же самая. А моей нигде не видно. Так меня ни разу и не сняли! Ни разочка! И ничего хорошего я так от газеты и не дождался — разве что пообещали дать пять сотен тому, кто меня найдет, и только. Потому что, пока они не знают, кто убил Роланда, мне цена куда выше, чем ему.
Позже, когда я уже по городу шатался, стало еще жарче. Асфальт на Мейн-стрит так жжется — идешь по нему ну ровно по стволу ружейному. Что бы всем людям, сколько их ни на есть, не пройтись по Мейн-стрит, пусть она их, как меня, сквозь подметки пожгла, может, тогда у них мозги и прочистились бы.
И что же я там перво-наперво услыхал: мол, эта ассоциация, что черномазым потворствует, она, мол, сама Роланда Саммерса и убила, и вот вам доказательства: убил, дескать, его умелый стрелок (а то нет!) и время выбрал в аккурат такое, чтобы белых подвести под монастырь.
Ну что ты с ними сделаешь.
«Им нипочем его не найти» — это дед, у которого арахис жареный никто не покупает, имел наглость мне сказать.
А жарища — не приведи Господь.
Город точно полыхает, а все потому, что, в какой проулок ни войди, в какую улицу ни сверни, деревья все в цветах, а цветы здоровенные, с кукурузную лепешку будут, и красные — точь-в-точь спелый арбуз. И полицейских повсюду видимо-невидимо, половина из них мальчишки безусые, и все потом обливаются. Что-то они мне поднадоели.
До смерти надоели полицейские, намозолили они мне глаза — вон их сколько, а проку нам, белым, от них чуть. Еще только заваруха эта начиналась, я раз стоял и смотрел: эти только набранные полицейские, у которых еще молоко на губах не обсохло, заталкивали черномазую ребятню в полицейские фургоны, а те ряд за рядом с песнями как на демонстрацию шли, так и в фургон пошли. Влезли они в фургон, расселись тихо-мирно, новехонькие американские флажки держат, а полицейские у них флажки повырывали, на пол побросали, а подобрать не разрешили и хоть бы пальцем их тронули, да еще прокатили задарма. Что они, новые флажки себе не купят?
Всем-всем: ничего ни от кого не принимайте, пока не уверитесь, что потом не отнимут, а дают навсегда, ныне и присно и во веки веков аминь.
И я только рад буду, если в нас начнут метать кирпичи — все лучше, чем так. Да и бутылки, если хотят, пусть швыряют. Чем больше, тем лучше — дзинь-дзинь, — в Бирмингеме было же такое. А там они, чего доброго, и в ножи пойдут — и такое было в Гарлеме и в Чикаго. Поглядишь-поглядишь телик и поймешь — и у нас в Фермопилах, на нашей Дикон-стрит, заваруха не сегодня завтра начнется. Чего она не начинается, спрашиваешь? Им торопиться некуда — это от них никуда не уйдет.
Но меня им врасплох не застать — я готов.
Само собой, они меня могут найти. Но поймать не поймают, разве что наткнутся случайно. (Даром я, что ли, из деревни родом.) Могут и на электрический стул посадить, а на нем пожарче будет, чем вчера и сегодня зараз.
Только мой им совет — не торопиться. Пришла пора нам — зря мы, что ли, налоги платим — взяться за дело. Пора предел поставить учителям, и священникам, и судьям, которые в наших судах — их и судами-то назвать можно только с натяжкой — верховодят.
И я никому не позволю, хоть и самому президенту, войти в мой дом, меня не спросясь, и командовать мной, точно он мне папаша. Ну нет!
Я уже раз убегал из дому. И про меня объявление наш окружной еженедельник напечатал. За материны денежки. Она его поместила. Вот какое: «Сын, мы за тобой гоняемся не почему-нибудь, а потому, что хотим тебя найти». В тот раз я воротился домой.
Теперь-то у меня никого не осталось.
А жарища — ни приведи Господь. И то ли еще будет в августе.
Пусть так, зато я видел, как он упал. Один я, и этого у меня не отобрать. И вот снял я с гвоздя мою старую гитару. Она у меня с незапамятных времен, и ее я никогда не оставлял, не забывал, не терял, а если и закладывал, так всегда выкупал и не отдавал никому, уселся в кресло, дома ни души, я один, и заиграл, запел тихонько. Тихо-тихо. Все тише и тише. И затих.
Предвестники
(Перевод Ю. Жуковой)
В субботу вечером, около одиннадцати, доктор снова остановил машину у кабинета, в котором вел прием. Он с недавнего времени завел привычку играть по субботам в клубе в бридж, но сегодня за ним три раза присылали больные, и сейчас он только что вернулся от мисс Маршии Поуп. Прикованная к постели, она не верила ни в какие лекарства, и особенно в транквилизаторы; каждое утро перед завтраком у нее случался приступ, иногда приступ неизвестно по каким причинам повторялся в субботу вечером, но память ее не пострадала, она развлекалась тем, что страницами читала наизусть Шекспира, «Arma virumque cano»[63] и других классиков. Чем пламенней мисс Маршия Поуп декламировала, тем более младенческим становилось ее древнее лицо — морщины исчезали без следа.