От дальней поездки его удерживали строительство школы и отсутствие сестры, отдыхавшей в Крыму. Он уезжал ненадолго в Москву. Выбрался в «Успенское», имение миллионера Сергея Морозова, чтобы повидаться с Левитаном. Рассказывал в письме: «<…> дом, как Ватикан, лакеи в белых пикейных жилетах с золотыми цепями на животах, мебель безвкусная, вина от Леве, у хозяина никакого выражения на лице — и я сбежал». В этом же письме Суворину, от 21 июня, признался, что сбежал бы из Мелихова, где его томили установившаяся жара, многочисленные гости, грядущая зима: «Урожай будет неважный; цена на хлеб и на сено растет. Болезней нет. Водку трескают отчаянно, и нечистоты нравственной и физической тоже отчаянно много. Прихожу всё более к заключению, что человеку порядочному и не пьяному можно жить в деревне только скрепя сердце, и блажен русский интеллигент, живущий не в деревне, а на даче».
Эти два впечатления — как два этюда к какому-то замыслу. То ли к продолжению «Мужиков», обещанному Гольцеву. То ли к новому повествованию о русской деревне, но более резкому.
Чехов всё еще получал письма с откликами на повесть, критики обсуждали новинку. Один из них (Н. Ладожский) находил ее «великим произведением», но, по его словам, «сомнительно, чтобы Чехов любил людей и всего более людей русских». Многие сравнивали повесть Чехова с «Властью тьмы», подчеркивали, что «по мрачности и безнадежности» она далеко оставляет за собой драму Толстого. Сам Толстой говорил впоследствии, как это запомнилось современнику, что «Мужики» — «это грех перед народом», что Чехов «не знает народа».
Критическая разноголосица быстро переросла в спор двух «партий», двух «лагерей», либерального и народнического. О «любви» к русскому народу: кто любит его больше и надо ли вообще «любить» русскую деревню, а если помогать ей, то как? Кто спасет ее? Она сама или какая-то сила извне? Но затем полемика вышла и за эти рамки. В центре оказался вопрос: «Мужики» — это правда или неправда о русской деревне?
Для одних — «ужасная и простая правда»; — «великая художественная правда»; — правдиво до иллюзии самой жизни; — сконцентрированное, но не утрированное изображение. Для других — фальшивый лубок; — поспешный черновик; — намеренное сгущение красок, рассчитанное на «потрясение читательских нервов».
Критик Е. А. Соловьев, еще год назад обещавший сказать, что «аз есмь Чехов» («Пусть это г. Чехов помнит»), наконец высказался в газете «Новости и Биржевая газета»: «Очень может быть <…> что от этого таланта осталась теперь лишь одна труха <…> критика давно отметила это <…> но не хотела или не умела назвать вещь своим именем. А имя, повторяю, очень простое — трусость мысли и чувства, не позволяющая г. Чехову ни отрицать, ни признавать. <…> Он всегда верен себе, всегда смотрит на жизнь глазами фаршированного карася или замерзающего судака, и уже „большого“, крупного вы от него не дождетесь. <…> А ведь находятся критики, провозглашающие его в единую из пятниц гением… Ах, Господи!»
В этом отзыве исчерпал себя по отношению к Чехову не оскорбительный тон (его нельзя искоренить так же, как зависть, злобу и низость). Но будто истощился десятилетний запал тех критиков, которые требовали от Чехова «обшей идеи», «определенного миросозерцания», ясной моральной оценки и проповеди общественных идей.
На сочинениях Чехова уже другие критики и литераторы осознавали перемены в мировом и отечественном искусстве.
Все чаше появлялись статьи и рецензии, авторы которых искали и находили слова для объяснения воздействия Чехова на читателей, прямо или косвенно признавали огромный интерес к его сочинениям. Как раз в это время один из известных литераторов в шутку и всерьез попросил Гольцева: «Нельзя ли меня не помещать в одну книжку с Антоном Павловичем? Ведь это значило бы заранее обдуманным намерением погубить меня…»
Потапенко прошелся в своей статье о «Мужиках» насчет критиков, которым мешает наслаждаться прекрасным какая-нибудь любимая теория. Некий «аноним» вообразил, что автор имел в виду Буренина, и в письме в редакцию радовался тому, как наконец-то «отделали» главного рецензента «Нового времени». Буренин, безжалостный к другим, смертельно оскорблялся даже скрытым или мнимым выпадом в свой адрес. Он вставал в позу несправедливо обиженного, потерпевшего от навета и поношения. Виктор Петрович в таких случаях прибегал к шантажу и ультиматумам. И написал письмо Суворину в духе Фомы Опискина — мол, могли бы пощадить его «тусклую старость», подождать, пока он сам не уйдет из газеты, которой отдал двадцать лет жизни и трудов. И вообще, нельзя поносить его на тех самых страницах, где и он печатается: «Как я могу писать в пятницу, когда в воскресенье я могу быть обруганным?» Свою брань в адрес коллег, сотрудников и авторов «Нового времени» в этой же самой газете он словно не помнил. Суворин, конечно, принял сторону Буренина и отчитал Потапенко. Но Игнатий Николаевич от своих слов не отступился и ответил «хозяину»: «Не согласен я с Вами, что повторил то, что сказал Буренин. Может быть, я сказал плохо, но совсем не то или, лучше сказать, — как раз не то». И в этом он был не одинок.
Меньшиков заметил в своей статье, что «в последние два-три года русская критика была крайне немилостива к г. Чехову. <…> рецензенты взапуски пророчествовали о падении таланта Чехова, о безнадежности всяких ожиданий от него». Сам же он высказал значимую догадку: «Читая точно кованные из дорогого металла рассказы Чехова, ощущаешь огромный удельный вес потраченного материала: ни одной лишней буквы. Мысль сжата у него до ее идейной сути и обладает упругостью заведенной пружины: попадая в мозг читателя, она развертывается там и продолжает свое движение, свою внутреннюю жизнь». Закончил выводом, что «Мужики», как вещь художественная, «дают не только полное знание в затронутой области, но и знание, важное по существу».
Чехов читал эту статью и 14 июня написал Михаилу Осиповичу: «Ваша статья о „Мужиках“ вызвала во мне много мыслей, подняла в моей душе много шуму, но я всё же не собрался написать Вам, решив, что в письме всего не напишешь, что нужно говорить, а не писать. Когда мы увидимся?» В 1897 году их встреча не состоялась. Но состоялось множество других. Чехов рассказывал Лейкину в начале июля: «У меня гостей — хоть пруд пруди. Не хватает ни места, ни постельного белья, ни настроения, чтобы с ними разговаривать и казаться любезным хозяином. Я отъелся и уже поправился так, что считаюсь совершенно здоровым, и уже не пользуюсь удобствами больного человека, т. е. я уже не имею права уходить от гостей, когда хочу, и мне уже не запрещено много разговаривать».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});