нас дело невиданное. Как? Или ты принял нас за обычных воров, рядовых татей, что срезают кошельки и вламываются в дома, – за злодеев столь низменного, малопочтенного толка?
– Похоже, ты хочешь, чтобы я принял вас за кого пострашнее. Будем говорить в открытую, Матео: злодеям такого толка достаточно унести кошелек или шкатулку, которые несложно заполнить заново; мы же забираем у людей сокровища, которые даются лишь единожды: унес их – и уже не вернуть. Так что мы все же куда более беспринципные грабители!
– Клянусь домом Лорето![116] Да ты у нас моралист, Абеллино!
– Ладно, Матео, я задам тебе только один вопрос. Как ты думаешь, в день Страшного суда кто станет держать голову выше, грабитель или убийца?
– Ха-ха-ха!
– Только не подумай, что Абеллино ведет такие речи от недостатка решимости. Скажи одно слово – и я перебью половину венецианских сенаторов, но все же…
– Глупец! Скажу тебе, что не пристало браво верить в древние нянюшкины сказки о пороке и добродетели. Что есть добродетель? Что есть порок? Всего лишь условности, освященные законами государства, традиции нравственности и воспитания; но то, что в одно время признано честным, в другое может быть провозглашено бесчестием по чистой прихоти: если бы сенат не запретил нам в открытую высказывать свое мнение по поводу венецианской политики, в подобных высказываниях не было бы ничего дурного; если бы сенат заявил, что высказывать подобные мнения можно, тогда то, что сегодня считается преступлением, завтра снискало бы себе всяческие похвалы. Так что прошу тебя, отбросим подобные сомнения. Мы такие же мужчины, как дож и его сенаторы, нам не менее, чем им, пристало пренебрегать законами добра и зла, изменять законы о добре и зле и самолично провозглашать, что порок, а что добродетель.
Абеллино рассмеялся. Матео же продолжил, оживляясь все больше:
– Ты, может, скажешь мне, что занятие наше бесчестно. А что, собственно говоря, такое честь? Слово, пустой звук, чистая химера воображения! Выйди на людную улицу и спроси, в чем состоит честь. Скряга тебе ответит: «Быть честным – значит быть богатым, и более всего в чести тот, у кого в мошне больше цехинов!» – «А вот и нет! – воскликнет сластолюбец. – Честь состоит в том, чтобы тебя любила писаная красавица и при этом добродетель не мешала бы ей противиться твоим домогательствам!» – «А вот и нет! – прервет его военачальник. – Подлинная честь приобретается завоеванием городов, истреблением армий, опустошением целых провинций!» Ученому мужу известность и уважение приносит число написанных или прочитанных им страниц, лудильщику – число чайников и горшков, которые он сделал или запаял; монахине – число добрых дел, которые она совершила, или дурных, от которых смогла воздержаться; кокетке – список ее поклонников, Республике – число ее провинций; выходит, мой друг, у каждого свое понятие о том, что такое честь. И чего бы тогда браво не думать, что для него честь состоит в том, чтобы достичь совершенства в своем ремесле и недрогнувшей рукой вгонять клинок в сердце врага?
– Да уж, Матео, прямо жаль, что ты выбрал для себя поприще браво; университеты лишились великолепного преподавателя философии.
– Ты так думаешь? А на деле вот оно как, Абеллино: воспитывался я в монастыре, отец мой был почтенным прелатом из Лукки, а мать – монахиней ордена урсулинок, ее очень уважали за добродетель и ревностность в вере. Так вот, синьор, Богу было угодно, чтобы я с усердием постигал всяческие науки: отец мой, добрый человек, хотел сделать из меня светоч церкви, но я быстро понял, что я скорее факел, которым эту церковь можно поджечь. Я последовал собственным склонностям, однако время, потраченное на учение, не считаю пропавшим втуне, поскольку освоил философию и уже не стану пугаться фантомов, созданных моим собственным воображением. Следуй моему примеру, друг, а пока – прощай.
Глава V
В одиночестве
Абеллино уже провел в Венеции полтора месяца, но за отсутствием то ли подходящих возможностей, то ли желания клинки его так и дремали в ножнах. Отчасти дело было в том, что пока не до конца освоился со всеми ходами и переходами, проулками и переулками города, а отчасти в том, что он пока не нашел ни одного заказчика, которому требовалась верная рука для выполнения его убийственных замыслов.
Праздность была для него крайне мучительна: он стремился совершать поступки, но был обречен на бездействие.
Вот и бродил он с печалью в сердце по Венеции, ведя равный счет шагам и вздохам. Часто появлялся в публичных местах, в тавернах, садах, повсюду, где предавались развлечениям. Но нигде не мог он обрести того, что искал, – покоя.
Однажды вечером забрел он, среди других посетителей, в общественный сад, расположенный на одном из самых красивых из венецианских островов. Переходя от одной купы деревьев к другой, он добрался до берега, лег там и стал следить за игрою волн, блиставших в лунном свете.
– Четыре года назад, – произнес он со вздохом, – в такой же божественно прекрасный вечер я сорвал с уст Валерии первый поцелуй и впервые услышал от нее признание, что она меня любит.
Он умолк и погрузился в меланхолические воспоминания, проходившие чередой перед его мысленным взором.
А вокруг было так тихо, так спокойно! Ни один ветерок не вздыхал среди стеблей травы; лишь в груди Абеллино ярился шторм.
– Четыре года назад мог ли я помыслить о том, что придет день, когда я превращусь в венецианского браво? Ах, куда вы умчались, золотые надежды и помыслы о славе, что дразнили меня улыбкой в счастливые дни юности? Я браво; быть нищим и то достойнее. Когда мой добрый отец, в порыве родительского тщеславия, обхватывал меня руками за шею и восклицал: «Сын мой, ты еще прославишь имя Розальво!» – господи, я ведь слушал его, и кровь моя кипела! О чем только я тогда не помышлял, какие только добрые и великие поступки не клялся совершить! Отца нет в живых, а сын его – венецианский браво! Когда наставники мои расточали мне хвалы и, обуянные самыми теплыми чувствами, хлопали меня по плечу, восклицая: «Граф, вы обессмертите древний род Розальво!» – ха! – в те благословенные минуты блаженного безумия сколь светлым, сколь дивным казалось мне будущее! Когда, совершив некое благое деяние, я в радости возвращался домой и видел, что Валерия спешит мне навстречу, раскрыв объятия, когда она прижимала меня к своей груди и до меня долетал ее шепот: «Ах, кто же способен не любить моего