– Хе, трахаться! Ты же такой умный, интеллектуальный, Андрей, прямо потусторонний.
– Когда держит тебя за локоток, потусторонний Андрей понимает, что любой резон, рифма и разум бледнеют перед одним твоим поцелуем.
Я садился за руль и заметил прозрачную быструю тень ее тела на соседнем кресле, когда она забралась и тихо упала внутрь автомобиля, шлепнув сумочкой по голым коленям.
– А это что у тебя за миленькие цветочки, кстати? – я подмигнул, заводя машину, пока она перекидывала мой букет на его изначальное место, и с ним еще один крошечный. Мне удивительно приятно было созерцать, как она повернулась, прижав одну руку к коже сиденья, другую вытянула будто в броске, закрывая подбородок, и ткань блузки натягивалась и переливалась на тоненьком плечике.
– Тошка мне подарил. По-моему, он нас с тобой видел, мне кажется.
– Это вон что ли очкарик-переросток жирный, Изабель? Который глазеет, как покорная собачка, из-за забора на нас?
– Наверное, – она ответила и оттолкнула сиденье как можно дальше, чтобы вытянуть ножки. – Прикинь, он мне еще открытку со стишками сунул. – От мелькания над сумочкой ее предплечий я вообразил, как неуместно на одном из них смотрелись бы легкие бледные шрамики. Она вытащила открытку с добрыми котятами и с усмешечкой поднесла к лицу.
– А, так он же юный поэт, помню, как же. Он тебе и раньше стишата сочинял.
– Да-да, помню, че-то типа такого:
В окно запахло серою весною.
Дождем дробится лед, и мне ль тебя молить?
Как ни мечтал я вечно быть с тобою,
А не могу тобою больше жить.
Не с тобою, а именно тобою жить, я прямо помню, Андрей!
– А недурная аллитерация «дождем дробится лед, и мне ль тебя молить», – заметил я. – Ну-ка дай сюда открыточку.
– Да держи. Ты что, это читать собрался? – расхохоталась она. – Это ж какие-то вообще накуренные рифмочки.
Я развернул неспешно открытку и, разбирая подростковый мельчайший (вероятно, намеренно) почерк, прочитал с пафосом и надрывом вслух этот отчаянный зов:
Марго, Марго! Кровавой болью
Душа полна, душа больна.
Кровавой пеною по взморью
Бежит волна с ночного дна!
Марго! Сквозь ночь кричу, рыдая,
Взметенный алою волной!
Как вопль отверженных от рая
Звучит во мгле ночной прибой,
Ревет, взрывается на скалы,
И гроздья пенятся на них!
Марго… Марго! Когда б ты знала,
Какой порыв у ног твоих.
Ты задержалась, посмотрела —
И отвернулась второпях.
И в самом деле, разве дело —
Писать об алчущих страстях?
Последнее четверостишие я произнес с довольно унылой язвительностью, после чего мы поехали.
– Как рифмовать и размер соблюдать, твой гений вроде даже знает, – сказал я, пока она кидала открытку назад. – Слушай, походу, он в тебя всерьез влюблен. Ты не хотела бы его осчастливить? Обнять там, поцеловать и так далее, а, Грётхен? Открой бардачок, кстати.
– Фии! – потянулась расслабленно она, разглядывая тополя и старинные трехэтажные здания, мелькавшие за окнами, потом ткнула бардачок коленом, но он отозвался лишь глухим стуком, внутренней полнотой. Тогда наклонилась вперед и отворила его. – Моя любимая шоколадка! Она у тебя тут не растаяла? И минералочка. Слушай, Дрюш, ты меня сладким закармливаешь, слышишь, я стану жирная-жирная, – она трясла меня за плечо, а зубами открывала верх зеленой обертки, между коленями зажала бутылку с водой, в которой прозрачно отражалась чернота ее юбки и отблеск бегущей мимо нас улицы.
– Знаешь, что я тебе скажу, Марианна?
– М-м?
– А вот что: ты не потолстеешь. Во-первых, от плаванья худеют только, а во-вторых, наука нам говорит, что та самая физкультура, которой мы вместе заниматься собираемся – ты понимаешь – эта физкультура калорий сжигает больше любой другой. Я тебе уж устрою – потолстеть, Северина ты эдакая.
Хрустя радостно-задумчиво шоколадкой, она:
– Ты такой большой, а голос такой мягкий, артистичный прямо. По-моему, ты все-таки немножко гейчик. Такой сладюсенький чуть-чуть гейчик, чуть-чуть.
– И она-то говорит, моя Амелия, что я ей гейчик! – Я аж по рулю наигранно стукнул.
– Ну совсем капелюшечку, Дрюш! – хохотала она.
– Даешь ты, Марго-Марго, стране угля, – покачал я со смехом головой. – Что у тебя там в школсе твоей? Преподы и матушка пилят?
– Ах, она же волнуется за мои оценки, – пыталась болтать ногами, открывая минеральную воду. У светофора мы остановились, она пила из бутылки, вытягивая тоненькую длинную шейку, напрягая горло и прикрывая пушисто глаза. Очень смешно пила и утирала губы ладошкой. – А она же не знает, что ты классный, а не просто тупой препод-репетитор! Думает, что мы с Федечкой на свиданки бегаем, с этим противным задротом. Беее! Меня тошнит, как представляю, как этот или Тошка на меня дергают свои палки или меня трахают, ни за какие шуры-муры не соглашусь. А преподы – уроды. Училка по русскому, как всегда, под кайфом, под черным каким-то. Историчка, блин, дура, орет, опять выступала, и меня она не переваривает. По физре у нас опять этот лысый старпер озабоченный, а еще какой-то старпер из твоего универа на спецкурс придет, убитый вообще мужичок в рубашечке из 70-х, по-моему. В общем, попец полный.
Долго посасывая куски шоколада во рту и затем их глотая грациозной судорогой лебединого горла, она потянулась к музыке, включила, найдя на флешке, свою любимую мяукающую русскую поп-певицу и развалилась в кресле.
– Слушай, а вы вот наукой там занимаетесь, – мечтательно заметила она. – И даже твой Воронский. А он про что пишет?
– У него объект изучения – «Фауст». Он бы и не хотел, может быть, но поспорил, что останется в аспирантуре и станет «Фауста» изучать, вот и результат.
Пока одноклассники моей пассии слушали в актовом зале патетическое возвещение тянущего велимудрые фразы, возвышающего голос моего коллеги и пытались записывать за ним, мы неслись уже за городом. Рассекали немного облачное небо столбы, разлетались в предвестии увядания, цвели легчайшим золотом листья. А ее близорукие мохнатые очи не мучимы были бумагой и серостью, ее тонкий острый носик не вдыхал кислятину столовой и пот толпящихся тел, ее слабые спина и шея не гнулись на коротком деревянном стульчике, над исписанной глупостями уродливой партой – она закидывала назад большую голову и подпевала своей любимице: я умру и стану ветром, и ветер свистел кругом, освящая летящую машину. Правой лапищей я держал ее левую руку на подлокотнике, и мы давай махать в такт детской песенке: вверх-вниз, вниз-вверх.
– Слушай, слушай! – она закричала с хохотом, обратившись ко мне сквозь музыку. – А вот ты такой умник, а ты мог бы по-вашему рассказать – ну, проанализировать, скажем, мою любимую певицу. Смог бы, ну?
– Да пожалуйста, – я ответил. – Хоть сейчас.
– Ты серьезно? Ты же даже ее текстов ни одного не знаешь!
– Как я их не знаю, если ты их каждый раз слушаешь?
– Ну давай! – скорчила она очаровательную рожицу. – Ты же у нас типа рокер или митолизд, весь из себя, от попсятины нос воротишь.
– Убавь звук, – я ей наставительно сказал. – А лучше отключи пока. И послушаешь, как я тебе прочитаю целую лекцию о самой-самой лучшей и глубокоумной певице современного мира, моя алый букетик.
– Алый букетик! Самая-самая глубокоумная! – она полубоком попробовала сесть. – Я слушаю, Дрюш, в оба ушка.
Глава 2
Возвратив мою любовь в ценности и сохранности после мнимого свидания с Федечкой, я приехал домой поздним вечером. Горестно светили фонари. Выходя из машины, ощутил я душную летнюю еще теплоту. В холодном розово-желтом подъезде, в его гулкой пустоте показалось, что вижу я дверь в тот довольно-таки гнилой и однозначный цветник, в котором я обязан преподавать завтра. Вот они сидят передо мной, их внутреннее разложение, их плечи и руки цвета прелых яблок еще не укрыты, отвратительный запах этого цвета, аленьких губ, блеска волос еще не ретуширует осенняя легкость пальто, шарфа, шапочки. Я буду распинаться перед ними. Я вошел в свою пустую квартиру.
Когда я волнуюсь, то брожу до поздней ночи по комнатам, не включаю свет, кроме как на кухне, чтобы попить воды. Страшно в такой день приступать к привезенным мною рукописям покойного брата – всего через час после разлуки с любимой – и перед хмурым утром университетского преподавателя. Зато отчетливо и тревожно вспоминалось в темной квартире, как зародился наш роман. Не угодно ли насладиться чужим воспоминанием?
Уработавшаяся, длинная от фитнеса и еще не старая мамаша с низким и истеричным голосом тащила дочь чуть ли не за руку, а у лифта встретила Костю Воронского, как раз вышедшего от меня. Немудрено, что Воронский в черных очках в начале февраля, в модной и дорогой черной рубашке навыпуск, загорелый, развязный, ей не понравился и заставил подозревать что-то. Не понравился ей равно большой просторный светлый зал с огромным плазменным телевизором и недавно купленной игровой приставкой, мягкое кресло для репетитора и ученика, изысканные письменные принадлежности. Наконец, сам я, молодой, большой, спокойно-ленивый – если бы не надежные рекомендации! Мамаша входила с опаской, оглядываясь, как животное, которое насильно из леса притащили в человеческое жилье. Усадив дочку, стала мамаша над ней сзади. Ребенок глядел на меня исподлобья, закутавшись в свое маленькое согбенное тело. Андрей Викторович, она совсем не хочет учиться! Ах, я не знаю, что с ней делать! Нам нужен экзамен! Вас рекомендовали такие-то – деловито говорила мамаша и все кивала на молчащее дитя. Ускоренный курс, хватились вот зимой, а вы, я вижу, такой опытный педагог.