А домой - исключительно с разрешения верховного (завуча) начальства. Начальство, впрочем, не разрешало себе (и всем прочим нижним чинам воспиталкам) опускаться до гнилого либерализма: оно не позволяло внеурочно отлучаться воспитанникам (под присмотром нежного родительского ока) из родных интернатских, вполне благоустроенных, светлых, теплых, но все равно - келий.
Но ведь мама вернулась из командировки посреди учебной недели, и всего-то на несколько дней, а на сегодня она задумала поход в Цирк, приехал Московский Цирк! И все равно мама меня выкрадывала из казенных стен, - выкрадывала под свою родительскую ответственность.
Все равно, дома, пусть и случалось голодновато - это когда мама прибаливала и не могла подрабатывать, - все равно, попав (вернувшись!) домой, я радовался с восторженностью собачьего сынка: наконец-то я дома! Потому что наша самая большущая комната в коммуналке только моя и мамина.
В нашей комнате два окна. Высоченный потолок. А стены искусно побелены золотым кружевным накатом. Пол из деревянных половиц почти не скрипел, и мама его сама подновляла веселой светло-ореховой краской.
Мебели в нашей веселой комнате много и самой разнообразной.
Я спал на старинном пружинном диване, с тяжелыми кругляками по бокам, по надобности их можно откинуть, как крышку пиратского сундука.
У мамы своя кровать, широкая и с тугой ячеистой сеткой. Убрав постель и скинув целых два матраса на пол, я иногда превращал пружинистую мамину кровать в цирковой батут, и отчаянно выделывал на ней замысловатые мальчишеские фертеля-фигуры-прыжки, пока не подрос до настоящего мужского возраста. Пока не перешел в третий класс.
Самая красивая и нужная мебель - это комод. Он красный, полированный, в узорных завитушках, многоэтажный. Я все ждал, примерялся, когда наконец-то перерасту его.
Самая ненужная мебель в нашей комнате - оттоманка: это вроде маленького дивана, которому суждено остаться недоразвитым, неуклюжим, без спинки, без валиков-подлокотников, вроде обычной скамейки с мягким сиденьем.
Мне лично больше всего нравился полуторный платяной шкаф, который я часто использовал под штаб, пещеру, вигвам. Мама его называла шифоньером.
Шифоньер почти такой же красноватый и гладкий, как комод. У него два отделения: узкое для белья, для рубашек, а побольше - это для пальто, для плащей, для платьев, в общем - мамино, оно закрывается дверцей, в которую вставлено зеркало. А зеркало в половину моего роста. И чтобы на себя полюбоваться, когда я наряжался в беляка, корсара, в немца, или, наоборот, в Илью Муромца, в Спартака, то приходилось влезать на шаткий стул, и уже с его хлипкой высоты оценивать свой взаправдашний наряд с насупленной или удалой партизанской физиономией.
Тоже все поджидал, чтоб вырасти побыстрей и не лазить на валкий ненадежный стул, когда переодеваюсь в невидимого советского разведчика Павла Кадочникова...
Нет, я только дома по-настоящему радовался жизни. Только дома я преобожал читать самые интересные и толстые книжки.
Самые мои первые любимые книжки - это русские сказки. Русские народные, волшебные и обыкновенные мамины сказки. А в книжках необыкновенно чудесные разноцветные картинки, на которых жили Иван Царевич и Покати-горошек, и добрый Серый волк, и страшный Соловей-разбойник, и Аленушка с братцем Иванушкой, и Пойди туда не знаю куда, и Чудище, которое хранит Аленький цветочек, и страшная Хозяйка Медной горы...
Завораживающие, пленительно таинственные сказочные персонажи в моем детском жадном все вбирающем воображении оживали - и я жил вместе с ними...
Сказки - это не просто обозначение самого расчудесного и самого понятного литературного жанра, это сама живая непредсказуемая ежедневная в меру хулиганистая жизнь начинающего жить мальчишки. Это великие пушкинские сказки и были, и никогда не унывающая дерзкая лошадка Конек-Горбунок Ершова. И, конечно же, чужеземные: китайские и японские, и весело-печальные мудреца Андерсена, и родственные славянские, и многие другие.
Нет, если по честному, разве без волшебного мира сказок можно представить свое детство? Детство, которое каким-то непостижимым образом уже само преобразилось в моей памяти, в моих сердечных зеркальных осколках в чудесный сказочный калейдоскоп историй, с милыми и дорогими моему оциниченному, оцивилизованному взрослому сердцу подробностями и приключениями, которые в самом детстве совсем не казались приключенческими и интересными, и даже напротив, я спешил от них отвязаться, отлынить, как-нибудь перетерпеть, переждать.
Зато в подобные скучноватые часы или дни мальчишеской бесконечной жизни, в особенности, когда прихварывал, я с необыкновенным эгоистическим удовольствием принимал участие в книжных приключениях и путешествиях.
С неустрашимым пушкинским Русланом, и Стойким Оловянным Солдатиком, и с настоящими живыми ребятишками Николая Носова, с фантазером и юмористом Дениской Кораблевым Драгунского, с чудными и симпатичными персонажами Александра Волкова, - один Урфин Джюс с его тупоголовыми дуболомами веселил меня так, что я норовил выпрыгнуть из надоевшей постели, потому что грипповал...
Замечательно грипповать дома, потому что путешествовать в интернатской изоляторной постели мне представлялось как-то не очень достойно и мужественно.
И мама была солидарна с неприятием моего вынужденного лежебоканья, и если температура позволяла и застревала на 37,5, то она не очень сердилась, что я полностью по-домашнему экипированный болтаюсь по комнате с очередным бутербродиком, а на заправленном диване и столе покорно лежат открытые книжки, в которые я ныряю сразу весь целиком без остатка, и вытащить меня из книжных миров-океанов довольно затруднительно...
И мама понимает меня, и старается по пустякам не тревожить, не отрывать, когда видит, как ее сынуля, запросто разговаривает с самим знаменитым капитаном Немо, прилепившись носом к огромному иллюминатору в штурманской рубке, его таинственной огромной подводной субмарины "Наутилус"...
И мне, признаться, все-таки жалко нынешних малолетних двоечников, пара, одна из любимых мною тогда в младенчестве отметок, - которые безвозвратно и бездарно тратят свое бесконечно короткое волшебное время время детства - перед всевозможными электронными экранами и экранцами, в которых беспрерывной мертвой чередой пульсируют мультяшные целлулоидные и компьютерные данди-марионетки, - весь этот лихо, ярко и полнозвучно разжеванный конвейер цивилизованной заморской видеоэлектронной жвачки...
А в моих волшебных зеркальных брызгах я отыскал совсем другую жвачку.
Предревняя, самолично добытая услада-смола - целебное истинно сибирское лакомство... Наскребанная мальчишескими отросшими ногтями из терпких, сочно-смолянистых натеков кедрача, липучая услада с живейшим азартом перемалывается частично молочными резцами, - как же звучно циркал-щелкал я ею!
Сибирская, цвета кофейных ирисок, жвачка (по прозвищу "сера"), которая и поныне затмевает (и по вкусовым и по целительным меркам) любые нынешние патентованные легионы отечественных и закордонных химических резинок, со всеми их сверхпользительными сверхнаянливыми дебильными рекламными роликами-аннотациями.
Да, электронная тележвачка, которая повсеместно и круглосуточно сопутствует нынешнему непутевому младому поколению, - никуда от нее не деться и скрыться, все равно достанет и прижвачит, пришпилит к своему шпилю Останкинскому...
В мои волшебные далекие лета просмотр телевизора заключал в себе некий торжественный ритуал, почти что праздничный.
Телеприемник с линзой-приставкой стоял у наших соседей по коммунальной секции, к которым мама иногда (по моей настойчивой просьбе: мам, ну вот такая киношка будет, а?!) по вечерам стучалась и вежливо просила разрешения посмотреть кино.
Разумеется, я с молчаливым довольным видом увязывался и, устроившись в самом удобном месте, прямо напротив линзы-экрана, начисто забывал все на свете.
Я сражался вместе с нашими геройскими военными моряками в героическом фильме "Жажда", или запросто дружил с совершенно замечательной овчаркой по кличке Мухтар, от которой скрыться уголовному преступнику нет никакой возможности, или изо всех мальчишеских сил переживал за прекрасную японскую девочку, которая медленно умирала от американской атомной бомбы, а ей слали со всего мира миллионы бумажных голубей, - слали мальчишки и девчонки, которые не хотели верить, что японская девочка должна все равно умереть...
Забытье перед линзовым телеэкраном, перед славным, удалым и погибающим Чапаевым и чудесно выжившим прехрабрым летчиком Маресьевым, который на своих скрипучих страшных деревянных ногах, лихо отплясывал перед страшной летно-медицинской комиссией, - это забытье было истинным мальчишеским праздником.
Праздником для жадных мальчишеских глаз, ушей, всех сверхобостренных книжным многочтением чувств вольного благодарного телесозерцателя. Созерцателя, который вдруг совсем не по-мужски принимался шмыгать и тереть глаза...