Праздником для жадных мальчишеских глаз, ушей, всех сверхобостренных книжным многочтением чувств вольного благодарного телесозерцателя. Созерцателя, который вдруг совсем не по-мужски принимался шмыгать и тереть глаза...
Мальчишеские соленые сопли и прожигающая слеза настоящих мужских переживательных чувств за чудесных книжных и киношных ребятишек, за погибшего гайдаровского бесстрашного пацана Альку, за мальчишку-юнгу (из фильма "Мы из Кронштадта"), который был за одно с избитыми истерзанными в кровавых тельниках краснофлотскими, опутанных веревками, с тяжеленными валунами на груди, - пятясь под вражескими штыками, мальчишка, все равно добровольно шагал с высоченного жуткого обрыва в равнодушное море, потому что был наш, за наших!
Мальчишка обязательно должен уметь кваситься (пусть тайно, украдкой) не только от собственной разбитой сопатки, когда слезная водица естественная защитная реакция.
Эту как бы немудреную науку (именно науку, не упражнение) я считаю непременным атрибутом настоящего мужественного мальчишки, не пройдя которую, не быть ему настоящим защитником и мужчиной.
* * * * * * *
Вообще, несмотря на начальное интернатское, казарменное, регламентированное воспитание, я рос самым настоящим семейным ребенком, даже точнее - маменькиным, что, разумеется, мало способствовало росту мальчишеского авторитета.
Впрочем, то, что я в душе самый натуральный ранимый маменькин сынок, было моей военной тайной. Потому что настоящему росту способствовало: доблестное непослушание воспиталкам и родные чернильные кулаки.
Но особенный непререкаемый своеобразный авторитет-титул носил тот, кто имел про запас чьи-нибудь более солидные полновесные кулачки: какого-нибудь брата-старшеклассника, четырнадцатилетнего дубину с сальным чубчиком и нагловатенькой физиономией задиры-второгодника и бабника.
Увы, в многоэтажной кирпичной детской казарме я жил и учился совсем одинешенек. Именно так жалостно - одинешенек. Поэтому в первом классе, в первые несемейные ночи я, как самая натуральная слабосильная девчонка, кропил свою новенькую перьевую подушку горчайшими неразделенными сиротскими слезами-лужицами.
Как же мне себя жалко, - притом, что лежал я в компании таких же одиноких, позаброшенных волею судьбы, пацанов (не меньше десятка), так же эпизодически нюнящих и скулящих в собственные малоубитые еще подушки.
Я лежал в теплой спальне, в чистой постели, в малоумятых сатиновых казенных трусах и домашней майке футбольного фасона, лежал такой одинокий, такой несчастный.
А в тетрадке по чистописанию сидел жирный с правильным нажимом, красный и наглый кол - единица!
А в перышки я совсем не научился играть и начисто проигрался, и даже залез в долг, и почти что стал рабом у Юрки Стенькина...
А за это пришлось отдать ему мой личный октябрятский значок, такой кремлевский, рубиново пластмассовый с удивительной фотографией маленького дедушки Ленина!
А мне этот значок мама подарила, и я с такой гордостью носил его. Потому что в точности такого орденского, почти как на главной Спасской башне Кремля, никто из наших мальчишек не носил.
Все носили торжественно врученные интернатские алюминиевые, и у некоторых красные лучи уже облупились, а дурак Стенькин, сам перышком соскоблил всю красную лазурь, и за эту слесарную самодеятельность ему влетело.
И, уткнувшись щекою в подмокшую подушку, я представлял ласковые и гордые, и любимые мамины глаза, когда она прикалывала мне прекрасную звездочку с гимназистом Лениным в окошечке, и приговаривала: какой я совсем взрослый, какой уже самостоятельный!
И после очередного видения родимых глаз, я окончательно утопил свои глаза, вместо того, чтобы горестно таращиться в черноту спальни, и, утопивши, вдруг, самым подлым манером стал видеть приключенческий сон.
Вполне возможно, мои мальчишеские сновидения не покажутся по-настоящему забавными, занимательными, поучительными. Однако уже тогда в почти каждый мой сон попадал замечательный (из любимой книжки или кино) жизненный персонаж, который не давил волю мою мальчишескую своим геройским авторитетом, а наоборот как бы подчеркивал мою значимость в той сновидческой мальчишеской жизни.
А привиделся мне в ту сиротливую для меня ночь, самый настоящий геройский пацан, его все знали и называли Мальчиш-Кибальчиш. Я состоял в команде Мальчиша главным адъютантом и вторым командиром. И, следовательно, всегда замещал на передовых позициях Мальчиша.
... Вот Мальчиш ушел в землянку с накатом из толстых бревен и броневых листов.
Мальчиш хотел быстро пообедать гороховым интернатским супом и черным хлебом с квадратиком сливочного масла.
А я вижу, как прямо через бруствер нашего траншейного окопа переваливается по-пластунски весь прегрязный, в глине и листьях, наш командир разведки, который должен мне доложить...
И вижу - командир разведки - собственной персоной Юрка Стенькин. А Юрка, как ни в чем не бывало, доложил мне донесение:
- Вы тут, как какие-то дураки, стреляете из пулемета "максима" по фашистским буржуинским цепям, а пацан, который "жиртрест" и еще он завхоз нашей столовки, через подземный самый секретный лаз уполз к фрицевским лазутчикам. И не зря он по фамилии - Плохиш! Я разведал, что за одну пачку буржуинского печенья и полкило ирисок кофейных, пацан-Плохиш, сразу выдаст ихнему штабу нашу столовку. А в столовке мешки с крупой! А в мешках - сухой порох для пуль! А вы тут ничего не знаете!
Выслушав обстоятельное донесение начальника разведки, который временно был моим рабовладельцем, я сразу нашелся:
- Ты, Юрка, хоть и рабовладелец, а дурачина и простофиля! А стреляем мы из пулеметов нарочно, чтоб буржуинские цепи не встали во весь рост и не пошли на нас в психическую атаку. Понял, дурак? Потому что отряд Котовского еще далеко, им еще нужно разбить беляков и самураев за рекой. И ждать помощи неоткуда! А Плохиш, раз он струсил и захотел стать предателем... Я дам приказание прямо из самолета, а лучше, чтоб катюшами, чтоб знал в другой раз!
Грязный и липкий Юрка отдал мне честь, а сам вдруг скорчил противную рожу и препротивненько пропел:
- Пашка-а, а за тобой-то три перышка-а, а, значит, ты мой ра-аб. А, значит, свой полдник жракать, не имеешь права, запомни, и заруби на носу!
На этом противном месте я взял и перестал участвовать в героическом сне. Мой преинтересный сон сразу пропал. Хотя мне, честное октябрятское, чудилось: я ведь только-только заснул...
А вместо классного сна, совсем наяву противная рожа Стенькина, его ехидные глаза, опухшие от природы, - прямо настоящие китаезные. Он говорил, что глаза у него, как у батьки - специальные охотничьи. И он глядел этими нахальными батькиными глазами не моргая на меня, и специально противно гнусавил:
- Ты помни-помни! Ты мой полдник не вздумай лопать! А то получишь по закону... Не думай, я помню!
И мне в эту противную просыпалку очень думалось врезать ему по сопатке! Чтоб знал, как толкаться до утренней побудки. И никакой я ему не раб! И за что его выбрали в командиры разведчиков с такой гадской рожей и голосом совсем не командирским?
Впрочем, этот вредный парнишка для некоторых пацанов являлся взаправдашним силачом, потому что он всегда был ехидным до последней степени. Его мерзкие насмешки не знали ни приличий, ни границ.
Но главное, - Юрка подкармливал чужими завтраками, полдниками, праздничными, выигранными и, наверное, собственными конфетками и пирожными жердинистого восьмиклассника Володьку.
Юрка без зазрения совести врал, что Володька его троюродный дядька. Володька абсолютно на Юрку не походил. У Володьки, вместо черного прилизанного чубчика "племяша", вечно топорщатся соломенные сальные метелки. И потом у Володьки навыкате бесцветные щучьи глаза.
Вообще глаза у присочиненного родственничка очень замечательные. Они медленно и странно начинали очеловечиваться, когда Володькина левая длиннющая рука цепко придерживала за форменный воротник очередного дуралея и простофилю - очередного Юркиного раба, надерзившего или еще как-нибудь провинившегося, - а свободная разлапистая ладошка без специальной злости припечатывалась к подвывающему лику малолетнего невольника.
Белобрысый троюродный Юркин заступник наказывал пацанят чрезвычайно умеючи. Конкретных фингалов и ссадин на лице жертвы не оставлял. Просто на следующий день наказанная физиономия становилась сдобно пухленькой, вдобавок с сиреневым глазурным отливом. В общем, такая смешная, что обладатель этого чудного кондитерского портрета сам пытался мужественно лыбиться, лупясь в подзаляпанное зеркало в умывальной комнате.
А уж фальшивый племяш, Юрка-ехида, прямо от счастья покатывался, хлопал себя по надутым весельем щекам, и звук, который у него получался изо рта, живо напоминал наш интернатский сортир по утрам, потому что приближенные обожатели Юрки вытворяли с собственными щеками подобный же фокус, изощряясь, друг перед дружкой в резвости и продолжительности звучного дребезжания.