Впрочем, Андрей быстро приходит в себя. Его охватывает ужас от того, что он сделал, и в новых боях он всегда кидался в самые горячие точки, а отвага его была отчаянной храбростью самолюбия, храбростью напоказ.
Таким был Андрей в начале пути: неустойчивый эмоционал, готовый отдать жизнь за высочайшие идеалы — и за то, чтобы не прослыть трусом. Он незрел, полон противоречий, но в душе его с самого начала есть то, что станет потом его стержнем — тяга к настоящему, а не к мнимому добру, решимость бороться с настоящим классовым врагом, с истинным социальным злом. Эта тяга уже с самого начала правила им, и она привела его к революционерам–большевикам.
Позднее, после многих дней испытаний, Андрей откажется от своего романтического псевдонима, и вместе с ним от многого в себе самом. «Якобинца больше нет, — скажет он. — Я дорого заплатил за его ошибки и заблуждения». Это — шаг вперед в душевном развитии Андрея, прогресс, и, как всякий прогресс, он состоит из приобретений и потерь. Андрей со свойственной ему порывистостью рвет не только с абстрактно–романтическими идеалами, но и с некоторыми истинными идеалами прошлого. «Раздвоенность» сменяется в нем «однобокостью», на смену одной крайности приходит другая.
Умение видеть человека в развитии и в борьбе противоречий — одна из главных реалистических традиций литературы. Там, где А. Явич придерживается ее, герои его жизненно сложны, не однолинейны; там, где этот принцип социальной и психологической диалектики не соблюден (это бывает чаще с второстепенными, но иногда и с главными героями), персонажи выглядят однолинейно, как, например, Гроза и некоторые белогвардейцы.
В Рудневе такой одноцветности нет.
Сначала он стремится сплавить в один поток новую, пролетарскую революционность и лучшее в допролетарской (крестьянской и буржуазно–демократической) революционности.
Увидев изъяны допролетарской революционности, он отбрасывает чуть ли не все в ней — даже ее великие общечеловеческие ценности. Он называет стремление создать такой сплав — «половинчатостью», а «половинчатость — это шаг к предательству».
Андрей идет тем путем максимализма, которым шли тогда многие горячие головы. В романе «Утро» его однобокость еще не очень ярко освещается писателем, а иногда даже романтизируется. В более поздних книгах — в «Жизни и подвигах Родиона Аникеева» (1965), в «Корневых и времени» (1969) и в продолжающем ее «Крушении надежд» (1976) — А. Явич пристальнее следит за тем, как именно новые ценности срастаются со старыми, строже относится к однобокостям в этом сращивании.
В 60‑е годы, переиздавая «Утро», А. Явич заметно улучшил роман: он снял навязанный ему ранее облегченный конец, освободил от лакировки трагизм суровых времен, сократил описательные длинноты, авторский комментарий, очерковую информацию.
* * *Человек идеальных устремлений, который смотрит на жизнь через призму своих идеалов, — самый частый герой писателя. У этого психологического вида есть разные социальные разновидности. На одном краю шкалы стоит здесь человек революционного действия — Андрей и очень похожий на него Вадим Корнёв; на другом — романтический утопист Родион Аникеев или более реалистический и более созерцательный Алеша Корнёв.
Все они, но каждый по–разному, мечтатели и идеалисты, которые хотят перестроить жизнь согласно своим идеалам. Они стоят в ряду главных в те времена носителей человеческих идеалов, а Андрей объединяет ценности общечеловеческие и революционно–пролетарские (которые также несут в себе общечеловеческие ценности). В сопряжении этих двух громадных потоков — особая всемирно–социальная роль людей такого типа, их неповторимый вклад в историю. К ним относились многие интеллигенты большевики и многие люди из творческой интеллигенции. Не случайно фигура такого объединителя (в самых разных ее вариантах) стоит в числе основных героев советской литературы.
Слить два эти потока — дело огромной исторической трудности. Легче — хотя тоже непросто — отыскать то, что в них совпадает. Куда мучительнее найти то, что несовместимо, что не уживается друг с другом, — особенно в это бурное время.
Звено этого мучительного поиска — первый бой Андрея. Два полярных идеала бьются в таких случаях в душе человека, и один из них надо отсечь. И, отсекая его, отсекаешь не просто «идею», а живую плоть души.
Время было жестокое — война, и общечеловеческие идеалы (чаще всего «мирные») пропускались сквозь фильтры военно–революционных, пролетарских. Поэтому в сплаве их решительно преобладала «военная» сторона, а «мирная» стояла на заднем плане. Только спустя годы мирный пласт начнет расширяться, и уклоны, рожденные атмосферой войны, пойдут на спад.
Андрей в «Утре», Вадим в «Корневых» проходят именно этот, военный, этап. Они — аккумуляторы всечеловеческой культуры, и, спотыкаясь, падая, они смыкают ее с новой, только что рождающейся культурой — с революционным действием масс.
Августа Явича постоянно занимает, как в те годы создавался сплав всечеловеческих ценностей с революционно–народными. Это подспудная почва, на которой действуют главные герои его последних книг, причем с каждой новой книгой ратоборство героев все больше происходит на этой арене: в «Родионе» — больше, чем в «Утре», в «Корневых» — больше, чем в «Родионе».
Творчество А. Явича, как и у многих писателей, идет волнами: бурное и взлетное начало («Григорий Пугачев», «Враги», «Попутчики») сменяется более обычными книгами 30 — 40‑х годов, в 50 — 60‑е годы через ступеньку «Утра» идет новый взлет к «Родиону», а за ним снова — более обычная дилогия о Корневых.
В предсмертные годы Август Ефимович писал большую и сложную «Книгу жизни» — сплав воспоминаний о себе и рассказов об известных людях и крупных событиях века. Часть этой книги вышла уже после смерти писателя, в 1985 году.
«Книга жизни» не только несет в себе интересные штрихи к портретам Б. Пастернака, А. Луначарского, М. Булгакова, А. Платонова, В. Шкловского, К. Паустовского, Евг. Петрова, Ю. Олеши и других писателей. А. Явич протягивает в ней ниточки от своих книг, вводит в нее своих героев — Вадима Корнёва, Льва Озарнина.
И, говоря об Озарнине, своем «трагическом двойнике», он приоткрывает некоторые тайны своего творчества. Оказывается, герой «Маленького романа» и «Севастопольской повести» — второе «я» автора, и, рассказывая о нем, он рассказывал о драматических страницах своей биографии — о своей первой любви и последней войне.
Но Озарнин погиб на этой последней войне, а Явич жил еще почти сорок лет, — и писал, писал до самого их излета. Он тяжело болел, но за рабочим столом, перевоплощаясь в своих молодых героев, он чувствовал их чувствами, — и забывал о недугах.
Он как бы жил в двух возрастах сразу: в одном — как человек, в другом — как писатель. В нем — так испокон веку бывало с людьми искусства — как бы сбылась мечта Фауста: сплавить мудрость с молодостью. Августу Ефимовичу было 79 лет, когда он умер, но последним сезоном его жизни была не бесплодная зима, а долгий творческий август…
ЮРИЙ РЮРИКОВ
Путник, ты идешь в Спарту, передай там, что мы лежим здесь, как повелел нам народ.
Древняя эпитафия на братской могиле
1. Перед рассветом
Незадолго перед рассветом старший лейтенант Алексей Ильич Воротаев, командир зенитной батареи, пошел проверять посты сторожевого охранения. Выйдя из теплого блиндажа, он сразу и резко ощутил кончиками пальцев сухой февральский холод. Когда–то он ошпарил руки, с тех пор они были у него крайне чувствительны к холоду.
Воротаев был измучен бессонными ночами, непрестанными атаками немцев и тем душевным напряжением, в котором жил последние дни. И хотя он старался держаться прямо, но невольно сутулился и оттого казался маленьким, даже тщедушным.
По ночам немцы, как правило, избегали воевать. Оберегая себя от вылазок окруженных русских моряков, они беспрестанно жгли ракеты, медленно оседавшие по нескольку на каждом парашюте, как люстры. В мертвом свете ракет все вокруг выглядело безжизненно и хаотично, и лицо Воротаева, давно не бритое и оттого словно припухшее, казалось неживым.
Когда Воротаев пришел сюда, было еще лето. По склонам холма толпой сбегали низкорослые, с выбеленными известью стволами яблони, а по ночам не стихал топот падающих спелых яблок, особенно густой и быстрый, когда стреляли пушки. Тогда чудилось, будто во тьме мечется невидимое стадо, то убегая к подножию горы, то возвращаясь к ее вершине.
Теперь повсюду лежал черный от пороха снег, деревья торчали, как воткнутые в землю головешки, все вокруг застыло в каком–то диком оцепенении, словно после землетрясения: чернели трещины, воронки, на дне которых валялись точно перемолотые корни деревьев.