Муж рассказывал взволнованно. То словно бы продолжая разговор с владыкой, в котором он, по своей нынешней почтительности, все больше хранил молчание, то погружаясь в детские воспоминания, он признавался в том, что возвращение в церковь - его давняя мечта, окрепшая в последние годы. Церковь, о которой он рассказывал, представлялась замкнутым миром, полным сыновности и отцовства. Особенная теплота пронизывала воспоминания об отце Валериане, которому муж, по его признанию, был обязан воцерковлением. Об этом я слышала впервые, никогда прежде он не упоминал об отце Валериане. Теперь, заметно волнуясь, муж рассказывал о тихих, безветренных вечерах, когда, отслужив, отец Валериан уходил в свой домик, и он - мальчик, не знавший отца, - стучался в крайнее окошко и входил в кабинет, заставленный книгами. В этот книжный мир, созданный стараниями старца, не проникала уродливая жизнь. Пастырь, служивший в маленьком храме на Сиверской, привел ко Христу великое множество людей. Его духовные чада, стремившиеся на Сиверскую из разных, подчас действительно дальних мест, рядом с ним обретали силы и покой. Для каждого из них, никогда не впадая в суровость, отец Валериан умел найти необходимое сочетание твердости и милосердия. Человек, измученный сомнениями, покидал маленький храм, чувствуя за спиной необоримую, но милосердную силу, которая - перед лицом карающей жизни - стояла на его стороне.
Я слушала слова, отдававшие детской теплотой, и видела маленькую калитку, за которой стоял светлый и мудрый старец. "Он умер", - словно распознав мою невнятную тоску, муж заговорил о теплоте уединенных служб, дрожащих старушечьих голосах, выпевавших вечные слова красоты и истины. "Нет и не может быть ничего прекраснее", - сняв тяжелые очки, муж вытер глаза. Я понимала: сегодняшний разговор с владыкой упал на теплую детскую почву, знать не знающую о необратимости принимаемого решения. Муж надел очки и заговорил по-взрослому.
Мы сидели на кухне, задернув клетчатые шторы, раздумывали так и этак ("Да ладно, не те времена") и к утру, взвесив все за и против ("Ты должна понять, это мой шанс!"), решили - надо идти. Забегая вперед, скажу, что комсомольскую организацию эта история так никогда и не заинтересовала.
На следующий день муж отправился в Академию ("Надо сразу, а то еще решат, что раздумываю") и дал согласие. Дальше все как-то замерло, муж сказал, что это не такое простое дело, церковь должна все прокачать и где-то там согласовать, но в тонкости я не вдавалась, да и вряд ли владыка Николай посвятил бы мужа в эту кухню. Отношения церкви и государства - сундук за семью печатями. Только через три месяца нам позвонили из приемной ректора и вызвали мужа в отдел кадров. У них он тоже имелся.
На новую работу муж вышел после каникул - в сентябре. Ему дали несколько семинарских классов. Уроки походили на школьные - опросы, изложения, сочинения, - однако уровень учащихся (в этом муж признавался сокрушенно) был очень низким. Он объяснял это политикой государства, поощрявшего прием в семинарию выходцев из глубокой провинции. "На ленинградцев установлена квота". Столь же низкой была и квота, регулирующая прием в Академию выпускников высших учебных заведений. "Ну, меня-то они примут!" - муж повторял не очень уверенно, ссылаясь на обещание Николая. Владыка выделял университетских.
Как бы то ни было, но муж оживал на глазах. Новый предмет требовал дополнительных усилий, и он, засиживаясь до глубокой ночи, подчитывал университетские учебники, всерьез увлекшись мыслью дать ребятам нормальные знания. Внешне он тоже изменился. Исчезла школьная вялость, от которой прежде не спасал и юмор, исчезли и латаные штаны - новая зарплата сулила скорое освобождение от долгов - приятное чувство, дававшее некоторую свободу гардеробным маневрам. Прошло несколько месяцев, и муж, хитро подмигнув, выразил удивление тем, что институтские органы до сих пор меня не дернули. "Странно, должны бы уже прореагировать. Их каналы работают исправно". Я не могла ошибиться. В голосе сквозило какое-то восхищение, словно мы собрались на театре военных действий и речь шла о достойном противнике. "Ты прямо как в свою "Зарницу" играешь - разведка на местности". Шутка была недостойной. Он обиделся правильно.
К весне, обжившись на новом месте и сведя кое-какие более или менее короткие знакомства (говорю уклончиво, потому что среди них - академических и семинарских - муж пока еще оставался чужаком, пришедшим из другого мира), он завел разговор о том, что мне надо покреститься, все-таки неудобно, да и вообще - надо. Самого-то его крестили во младенчестве: мать тайно пригласила священника на дом. Моя же прабабушка, опасаясь гнева матери, в церковь меня снести не решилась, однако время от времени приводила в Никольский, она говорила: покормить гуленек. Голубей было несметное множество. Они важно ходили по дороге от колокольни к собору, уркая полными зобами. В Николе ее и отпевали. Мама сказала мне неправильное время. Я все-таки отпросилась пораньше, с последнего урока, но когда пришла, гроб уже закрыли. Их было несколько, оставленных до прихода автобусов. В церкви было пусто, черная свечница шевелилась за стойкой у входа. Тихонько плача, я пошла вдоль, ведя рукой по жестким боковым кистям, словно ослепла и только на ощупь могла опознать свой гроб. Я встала у одного, затянутого мелким ситчиком, и ткнулась лицом в жесткий угол доски. На мой крик сбежались отовсюду, совали свечку, шептали: "Сирота... это - мать, мать..." На следующий день, на кладбище, ситец стал другим - красноватым. Даже себе я не хотела признаться, что тогда, в полумраке собора, я выла над чужим. Я сказала себе - нет, это - свет, желтые отсветы, мелкая рябь горящих свечей. Я не могла ошибиться, ведь она растила меня.
Не знаю почему, но теперь, когда муж заговорил о крещении, я вспомнила о той ошибке и рассказала ему, призналась. И тогда он сказал, бабушка простила тебя, это не твоя вина, она будет рада, что ты покрестишься. Он сказал: "Знаешь, я помню, так говорил отец Валериан". Он сказал, и я поверила.
У тех, кто крестился в церкви, требовали паспорта. Паспортные данные заносили в какую-то амбарную книгу. О том, кто заглядывал в нее после, можно было только догадываться. Мы решили, что я буду креститься тайно, муж сказал, не надо дразнить гусей. Он сам договорился с отцом Петром, приходским священником церкви Кулича и Пасхи, которого знал в детстве, и теперь возобновил знакомство. Об отце Петре муж говорил с восхищением, о нем и его семье: замечательная, самоотверженная матушка, две дочери - красавицы и умницы, Миля и Оля, одна закончила медицинский, другая - в педагогическом, и сын-инвалид. Об этом сыне он упомянул как-то вскользь. "Миля, вообще, писаная красавица, Оля тоже красивая, но от рождения у нее была заячья губа, потом сделали операцию, остался едва заметный шрамик, который ее совсем не портит. Миля - старшая, за ней Оля, все дело в резус-факторе, тогда таких анализов не делали, третий ребенок всегда рождается инвалидом". Да если бы и знали, он сказал, разве матушка стала бы делать, Бог послал.
Отец Петр жил рядом с церковью на втором этаже деревянного дома. Мы пришли рано - вечерняя служба еще не закончилась. Муж сказал, что отец Петр служит добросовестно - не сокращает. Нас встретила матушка и предложила чаю. Муж отказался, я тоже - за ним. "Ну, дожидайтесь", - матушка пошла к двери, оставляя нас. Я огляделась, примечая иконы в тяжелых окладах, крестом расшитую дорожку на комоде и кружевной подзор на высоких, горкой сложенных подушках. Странное чувство, словно я попала в чужой город, овладело мною. Я хотела сказать мужу, но в этот миг в комнату вошла девушка. В ее лице не было красоты. Белый шрам, не очень заметный, подхватывал верхнюю губу, подтягивая ее к носу. Нижняя тянулась вслед, отчего и рот, и подбородок казались немного вздернутыми. Забыв о том, что хотела, я взглянула на мужа: он не мог не видеть, а значит, восхищаясь и называя красавицей, повторял чужие слова. Девушка кивнула, здороваясь. Улыбка чуть-чуть растянула шрам, делая его почти незаметным, и все лицо на мгновение похорошело. Мгновенное преображение обрадовало меня, как будто оправдало его слова, я очень хотела найти оправданье, и вот - нашла. За нею уже входила сестра, простоватым лицом похожая на мать. Наученная, я всмотрелась внимательнее: старшую красили острые, сверкающие глаза, и когда матушка вернулась и встала рядом, я поняла, что эти глаза - не материнские. "Не хотите ли посмотреть книжки, у Петеньки много", - матушка обратилась ко мне с церемонной мягкостью. Полной рукой она указывала на полуоткрытую дверь, за которой угадывалось шевеление. Я кивнула. Муж посмотрел на меня испуганно, словно для этой предстоявшей встречи моего нового умения было мало, и он боялся на меня положиться. Предваряя, матушка заговорила высоким голосом: "У нас гости, Петенька!" - и я вошла.
Дверь за моей спиной закрылась, словно кто-то, не желавший видеть моего позора, закрыл мне выход. В маленькой комнате, полной книг, сидело существо, один взгляд на которое заставил трепетать мое сердце. Я увидела тяжелую водянистую голову, руки, изломанные в локтевых суставах, длинные пальцы, сведенные судорогой. Взявшись цепко, пальцы поворачивали страницу зеленой книги с золотым обрезом. Он обратился в мою сторону, неловко выворачивая шею и вжимаясь ухом в плечо. "Проходите, пожалуйста". Голос, не похожий на голос, полз со дна гортани, сочился сквозь раскрытые губы, которые - я догадалась силились сложиться в улыбку. Короткая надежда поднялась во мне, но рот его разомкнулся, не сложившись. Во мне было пусто, ничего, кроме стыда, страха и отвращения. "Вы любите книги?.." Жалость не вытесняла позорное. Мальчик-инвалид, не закрывающий рта, радовался и смотрел на меня сестриным сияющим взором. Под его пальцами поворачивались страницы, изукрашенные картинками насекомых. Он цеплял и смотрел на меня, искал разделить мою радость. Голосом, не похожим на голос, он рассказывал о каждом, выговаривая русское и латинское названия. Его знания были обширными.