чем-то своем и далеком.
– Я комсомольцем шпану отлавливал, – заговорил наконец сосед слева, большой и рыхлый. Позже Алька узнал, что зовут его Андреем Николаевичем. – Гопники, беспризорники – асфальтовые грибы. Отмывать их было одно удовольствие. Приведешь в баню – черти черные. Отмоешь – дитё человеческое. Одного отловили шкета, маленький, злой, как хорек, и такой же вонючий. Ни имени своего, ни фамилии не помнит. Спрашиваем: «Кто ты?» Кричит и слюной брызжет: «Я пролетарий всей земли! Революционер мировой революции. Анархист я! И не кудахтайте, дяденьки начальники». Записали его в документ: имя – Гео, фамилия – Пролетарский, отчество – Феликсович. Подвели под его личность большевистскую философию и печать приложили. Анархист выискался!
Алька перебил рассказчика с хвастливым энтузиазмом, даже руками взмахнул и от прыти такой чуть не упал с койки:
– У меня товарищ есть Гейка. Гео Сухарев. Мы с ним за одной партой сидим…
Андрей Николаевич повернул к нему одутловатое желтое лицо с выпученными глазами.
– В баню тот шкет ни за что не хотел идти. Кусался, мерзавец, точно как хорек. За руки, за ноги сволокли – мы с ними не церемонились. А он оказался шкицей. Гео Феликсовной Пролетарской… Мы ей и сахару, и даже печенья где-то достали. Ревет, называет нас невежами и нахалами. Хорошенькая девчушка из того хорька получилась…
– Цирк! – сказал Алька.
Сосед в сатиновых трусах, капитан Польской, подал ему стакан.
– Рубай компот, Аллегорий, и тихо, бабушка, под подушкой немцы.
Алька выпил компот большими болезненными глотками, вытряс в рот дряблые фрукты, опустил голову на подушку и уставился в потолок. Ветер хлопал снаружи клапаном целлулоидного оконца, задувал в палатку влажный воздух реки, запахи гниющего камыша, рыбацких отбросов, осмоленных недавно лодок. Птицы совсем обнаглели, прыгали по брезентовой крыше и, отталкиваясь, чтобы взлететь, прогибали ее. «Надо же, – думал Алька, – все при волосах, все офицеры». Его голова, стриженная под машинку, лежала на подушке, как изюмина в тесте.
– Сколько же тебе лет? – услышал он вопрос, заданный тихо и как бы со всех сторон.
– Шестнадцать…
Дрема волнами накатывала на него, неслышно накрывала голову, как бы шурша, обдавала тело и опадала в ногах покалывающей пеной. Ощущение ветра, берега, запаха моря и крика чаек над головой было так натурально, что Алька с неудовольствием и великой ленью ответил на тревожный сигнал, зазвеневший в его голове: «Ты что болтаешь-то? Ты подумай-ка, где ты?» – «Ну, в полевом госпитале», – ответил Алька и сразу же сел в кровати.
– Восемнадцать! Не верьте мне – мне восемнадцать лет полностью. Шестнадцать я от головокружения брякнул… и от общей слабости сил.
Капитан Польской обхватил свои кирпичные плечи руками, словно озябший.
– Надо же… В шестнадцать лет на вечерние сеансы пускают в кино. В восемнадцать – на фронт… На фронте небось интереснее? – спросил он у Альки. – Чего ж ты молчал? Нужно было сразу кричать, как только глаза разлепились: «Прибыл, товарищи, защищать Родину геройский сопляк Аллегорий!» Фамилия как? – Капитан слез с кровати и навис над Алькой каменным телом. – Ты о чем думал, спрашиваю?
Альке хотелось тишины, хотелось войти в струистую нежную прохладу реки и, запрокинув голову, лежать и плыть на спине по течению, не чувствуя своего веса, и чтобы никакой тяжести на душе, никаких оправданий – только облака в небе, диковинно переменчивые, неслышно задевающие друг друга, сливающиеся, образующие всё новые и новые формы, и так без конца.
Соседи разговаривали громко, похоже, перебранивались, двое нападали на капитана Польского, защищая Альку от его нетерпимости. Капитан кипятился:
– Пользы от них на ломаный грош. Они мне – как сор в глазах. Я бы позади войска старух поставил злых, с розгами.
– Капитан, душа, как бы ты поступил на его месте? – Это спросил сосед в сиреневом халате, позже Алька узнал, что он майор, командир танкового батальона.
– Я детдомовец. А он… У него, может, талант на скрипке играть. Может быть, он поэт, вон у него какой нос острый, как гусиное перо.
Алька засыпал, безразличный к своей дальнейшей судьбе. Сон заботливо отгораживал его от обид сегодняшних и, напротив, предлагал ему, как спасительные лекарства, заботы давние – детские, по нынешнему его разумению, смешные и такие целебные.
Алька видел свой класс, мальчишек, стриженных под полубокс, девчонок с косами – стриженая была только Лялька, полное имя Лени́на.
Из окна сильно дуло. Он смастерил вертушки из плотной бумаги, раскрасил их, пришпилил по периметру рамы булавками. Вертушки резво крутились и шелестели. Завуч Лассунский сказал, сбивая вертушки указкой:
– Аллегорий, с твоим умственным развитием это занятие не вступает в противоречие ни в коей мере. Но возраст! Борода еще не тревожит?
– Нет пока.
– Двухпудовку сколько раз выжимаешь?
– Один раз всего… Не выжимаю – толкаю.
– Так и запишем – бездельник.
После уроков его оставили заклеивать окна. Гейка Сухарев остался ему помогать да Иванова Ленина.
С Гейкой Сухаревым они дружно сидели за одной партой с третьего класса. Они все пришли из разных школ в эту новую, остро пахнущую штукатуркой. Воспитателем у них стал Лассунский Исидор Фролович. Позже они узнали, что он учится по вечерам в университете. Еще позже они придумали ему кличку Асмодей, а еще позже он стал у них завучем, но воспитателем так и остался.
А тогда он спросил:
– Ну-с, художники у нас есть?
Алька и Гейка поднялись из-за парты, посмотрели друг на друга с некоторым вызовом и удивлением.
– Гео Сухарев.
– Аллегорий Борисов.
– Ну и ну… Паноптикум…
Они поняли по этому «ну и ну», что отношения с воспитателем обещают быть весьма поучительными.
Лассунский велел им нарисовать дома стенную газету «Бюллетень» к столетней годовщине со дня смерти Александра Сергеевича Пушкина.
– Александр Сергеевич, – сказал он. – Так просто и так значительно. То-то, Гео и Аллегорий.
Они трудились три дня у Гейки на кухне на полу. Гейкины взрослые сестры перешагивали их небрежно. Небрежно смеялись над ними. Одна из сестер курила.
Кроме названия с завитыми до неузнаваемости буквами они нарисовали большое «100» с портретом Пушкина-мальчика в одном нуле и Пушкина-взрослого в другом, силуэт памятника Пушкину в Москве, Медного всадника, Черномора, Руслана, кота, дуб, тридцать витязей чередой, их дядьку морского акварельными красками.
Посмотрев газету, Лассунский сказал:
– Ну и ну… «Бюллетень» пишется с двумя «л». Можно было заглянуть в словарь или спросить. Места для текстов вы не оставили – почему?
Они возразили запальчиво:
– Зачем для текстов? Пушкина наизусть нужно знать.
– А если кто-нибудь захочет выразить чувства?
– Пускай вслух выражают.
Лассунский вернул им газету.
– Необходимо думать. Пять минут размышлений, перед тем как начать дело. Пять минут размышлений сэкономят вам дни, может быть, недели… может быть, жизнь. Вперед, мальчики, вперед – к свету! Кстати, вы умеете размышлять?
Они попробовали.
Слово «бюллетень», хоть и с двумя «л», в этом деле им показалось неправильным. Пушкин не больной инвалид, чтобы ему бюллетень, – он коварно убитый