Калитку открыла девица лет тринадцати-четырнадцати, прищурив с хитрецой глаза, поинтересовалась, к кому я. Услышав о поручении от старшего брата, побежала в дом, просив идти за ней, не боясь собак: «Они добрые, своих не трогают».
Дом, скрытый за забором, оказался добротным, сложенным из красного кирпича, с крышей, покрытой не первой свежести шифером. Старые, деревянные, но в свежей краске, обновленные окна небольшого размера говорили не только о рачительности и рациональности строителей, но и о аккуратности сегодняшних хозяев.
Участок, ухоженный и ладно используемый под цветы и овощные культуры, был охвачен по периметру фруктовыми деревьями и ягодными кустарниками. Скворечники облепили почти весь забор, но птицам не хватало, и они, в основном ласточки, ютились под крышей, пробираясь туда, как всегда, через щели.
Резное крыльцо с удобными ступенями, явно недавно справленное, остановило на себе взгляд, а оставленная обувь резанула где-то глубоко догадкой, что свои штиблеты тоже лучше снять здесь. Вышедшая хозяйка – худенькая, невысокая, еще не старушка, но уже «бабушка» с карими глазами и молодым взглядом – заметив направление моей мысли, махнула рукой, приглашая в дом, сопроводив жесты словами: «Это обувь для огорода, проходите, я дам вам тапочки здесь…» Её одежда резко контрастировала и с самим домом, и с хозяйством, выдавая когда-то городского жителя, вынужденного перебраться подальше от высоких цен и неуёмных по жадности городских властей, не желающих входить в часто нелегкое положение обычных граждан.
Евдокия Лазаревна, обрадованная новостями от сына, бережно разложила подарки на столе, статуэтку, полученную на фестивале, поставила рядом с другими в сервант и, смахнув накатившую чуть заметную слезинку, тихо поинтересовалась:
– Когда уж он перестанет так рисковать, ну ведь уже достаточно заслужил – коллекция целая. Нелегко ему, наверняка, как всегда, против всех лезет, авторитетов не замечает, командование не уважает, врагов любит, последнее раздает?
– И любит, и не уважает, и раздает – все так, но любят его больше всех… Особенный он у вас, Евдокия Лазаревна, удивительный. А как о вас рассказывает…
– Да что же обо мне-то, грешной, расскажешь?! Это мне на исповеди не замолкать нужно… Вы-то что? Вижу, с печалью в сердце домой-то возвращаетесь?
– Откуда вы знаете?
– Не я – Господь-сердцеведец подсказывает… Что же у вас, Андрюшенька? С супругой, с девочкой… и-и-и… с мальчиком все хорошо – отчего так нервничать то?
– У нас только одна дочка…
– Ну мальчишку-то ваша вторая половинка под сердечком носит…
– Это да… В этом печаль…
– Какая же тут печаль? Это же счастье мужу и матери спасение…
– Да уговаривают нас по имеющимся медицинским показаниям сделать аборт…
Вот тут глаза ее вспыхнули! Было видно, что дальше справляться с собой ей не просто тяжело, но невозможно. Она отвернулась, подняв руку, останавливающую любое желание помочь, и просто подождала. Сделав несколько глубоких вдохов, медленно выпуская воздух сквозь с силой сомкнутые губы после каждого, женщина отвернулась, запрокинула голову вверх и еле слышно прочитала какую-то молитовку.
Через минуту все вернулось в прежнее русло.
Мы сидели друг напротив друга. Обжигающий губы и язык душистый травяной чай маленькими глоточками согревал возбужденное переживаниями сердце. Почему-то меня «прорвало», и я, не останавливаясь, рассказывал о мыслях моей супруги, преследующих ее последний месяц. Казалось, что нужно остудить этот порыв, но напротив, сказанные неожиданно железным и твердым тоном слова подготовили не столько ледяную почву для впитывания основного рассказа, сколько размягчили сердце и накалили сознание, теперь готовые не столько впитывать суть, сколько перенимать эмоциональный настрой, на котором будет основаться дальнейшая уверенность в правоте очевидного выбора…
Перед началом основного рассказа мать, извинившись, встала из-за стола и, выйдя во двор, позвала детей. Девушка, открывавшая мне калитку, оказалась самым младшим ребенком, средний – уже взрослый мужчина лет тридцати с небольшим, недавно создавший семью и теперь строивший по соседству свой дом – был опорой и поддержкой матери. Он пришел со своей женой, так же, как и мы с Марусей, ждавшей ребенка.
Послушно усевшись, видно, ради этого бросив все дела, дети, как и я, ждали чего-то важного. Вынув из ящичка толстую тетрадь, перехваченную с одного края толстой металлической пружинкой, и положив ее перед собой, накрыв натруженными, не знающими лени руками, Евдокия Лазаревна начала вопросом, совсем, казалось бы не уместным, но почему-то для нее важным:
– Знаете, Андрюша, что за тетрадь?
– Ну-у-у… наверняка что-то… с чем-то, вам дорогим… Даже не знаю. Может быть, чей-то дневник…
– Никто не угадывает, хотя и близко… Вы не первый, кому я дам ее. Запомните – это бесценный дар… Извините, вы верующий?
– Ну… ну так… как все, в общем-то…
– Дьявол тоже верует, и слуги его, как и он, знают о своей погибели… Они даже не веруют, но знают наверняка, знают и спастись могут, если покаются… То есть спасти их может только Господь, и только через покаяние – Он знает каждого, он и решать будет… даже уже решил… Он решил, но сейчас в ваших и в вашей супруги руках выбор, за которым Бог не просто наблюдает, но всячески отодвигает вас от ошибки, от греха… Он спас каждого в надежде, и если мы ее не потеряем…
Начать верить самому, по своему произволению, невозможно, вдруг очнуться и сразу всё понять – тоже. Верить в невидимое – это дар, осознать очевидность этого – временная победа, которую всеми усилиями захочет отобрать дух злобы, воинствующий и не отдыхающий. Он знает каждую слабинку, каждую щёлку в твоей обороне, о которой ты и не подозреваешь. Он подделывается своими соблазнами под доброе, вечное, Божественное, зло свое он облекает в пелены добродетели, впрочем, совсем не искусно, но достаточно привлекательно для нашего искушения. Он не может заставить, не может сделать насильно, но искушает так, что мы не умеем сопротивляться. Не имея ни одной причины отказаться от своего еще не родившегося чада, он заставляет нас убивать его. Маленький еще не родившийся человек не может рассказать о переживании своей души. Родившиеся же сразу забывают все пережитое. Сказанное Богом еще Еве «Спасешься чадородием!» ничего нынче не значит, поскольку в Бога не веруют, перед Ним не «ходят», Его не боятся, не любят, не знают, чем, и переполняют полноту чаши своего зла, но пока не Его терпения.
Ни один погибший в утробе не имел голоса и иметь здесь, на земле, не будет. Каждый из них хранит молчание до Страшного Суда, где выступит в обвинении своих несостоявшихся родителей, хотя до этого и заступается за них перед Создателем… Они не имеют голоса – это так! Но Господь милостив! Это написал мой сын – мой первенец. Его, можно так сказать… Я его убила… Убивала ещё не родившегося… Но было чудо, и позже он сказал о себе…
– Вы хотите сказать… Извините, я не понял…
– Я говорю, что написанное здесь принадлежит перу ребенка, совсем ребенка… Он написал это сразу после первого своего причастия в семь лет… за один день…
– Вот эту вот толстую тетрадь… в семь лет… за один день?!
– Именно… Но не это важно…
Я смотрел на тетрадь, на спокойно лежащие на ней натруженные руки пожилого человека, совершенно точно понимающего, что мной, не имеющим должной веры, да просто даже не думающим об этом, все эти слова не могут восприниматься серьезно, по крайней мере, с должным разумным подходом.
Глаза ее отражали полыхающее сейчас где-то совсем глубоко, в ее индивидуальной духовной бесконечности, пламя жажды искупления того, о чем она сейчас только сказала. Тяжело переживаемая трагедия, случившаяся четыре десятилетия назад, сегодня не давала ей покоя! Именно это, как и желание, совершенно понимаемое даже не верующим человеком, толкало меня внимать каждому слову. В самом деле, не может же разумный человек нести чушь, подобную этой… Значит, это нечто серьезное, просто такое, что никто, в том числе и она, не в состоянии объяснить обычными словами.
«В семь лет ребенок уже может писать. Но ведь столько и взрослому, конечно, тяжело за день осилить, но-о-о… Нет! Нет совершенно ни одной причины сомневаться в ее словах о том, что мой учитель Лазарь Макарович, перед которым я преклоняюсь, смог совершить подобное… Хотя почему он ни разу об этом не обмолвился?! А с другой стороны, скажи он это, что бы я подумал, или чем это могло бы быть полезно без прочтения этой тетрадки? В конце концов, ведь это именно он просил, устроил происходящее сегодня. Значит, существуют какие-то договоренности, и все такое…» – думая об этом, я спохватился: не хочу, внутренне не желаю опровергать рассказ матери Кружилина. И прежде всего потому, что делает она это, да и начал он сам, как теперь понятно, ради спасения моего же ребенка: «Как это странно! Впрочем, странно для нас, людей ни разу не бывавших в церкви, и как, наверное, обычен такой порыв для воцерковленных!»