— Веруня, Верунь. — Она старалась не дышать в телефонную трубку. — Разбудила? А на улице так хорошо! Я из автомата, Веруня.
— Опять? — зевала в ответ начальница-подруга Вера Ларионова. — Господи, когда кончится-то?
— Верунь, я на задании, ладно? Поспать немного надо.
— В последний раз, поняла? — Вера окончательно просыпалась. — Не можешь справиться, разводись.
Муж у Веры тоже пьет, но работает и даже занимает какую-то маленькую должность. Она всегда умеет поставить его на место, никаких ночных скандалов у них не бывает.
И началось. Антонина выпивает первые полстакана залпом, запивает водой из крана, тяжесть придавливает тело к стулу.
— Значит, мало, — профессионально заключает Колька, разливает по второй и тут же опрокидывает в широко раскрытый рот свою порцию. — А я тут без тебя марафет навел. Лампочку в коридоре поставил. — Причина ее исчезновения на неделю, как и при встрече, не волнует его, он наверняка не помнит, чем все тогда закончилось, пьяницей, а тем более алкоголиком, себя не считает, утверждая, что, если захочет, может бросить пить в любой момент и тогда они еще покаются, что выгнали его из авиаотряда, они еще придут к нему.
На кухне горько пахнет водкой, блестят под розовым абажуром мертвой зеленью соленые огурцы, где-то под потолком зудит и мечется проснувшаяся зимняя муха. Колька, как обычно на первой стадии, объясняется в любви. Антонина не слушает его, ей полегчало, тошнота понемногу уходит, тело теряет ощущение себя, внешние звуки доносятся как из глубокого колодца, зудит муха, капает в раковину вода из крана. В их молодежную газету написала молодая женщина: ей двадцать пять лет, муж пьет, двое детей, и сама она начала пить, и что ей делать?
«Обязательно надо сохранить семью, — ответила ей в открытом письме Антонина Логинова. — Если не вы, то кто же? Ведь была же любовь, было счастье. Вы можете все это вернуть только вместе. Крепитесь, держите себя в руках, не пейте ни в коем случае, обратитесь к мужу на работу, в наркологический кабинет…» Спасайся, девочка.
Одна бутылка уже пуста. И до сих пор хороши эти первые мгновения, когда понемногу выпито не больше стакана, серый мир становится выпуклым, краски светлеют, окрашивая все в розово-желтое, запахи исчезают, и воздуха будто так много, что его полное отсутствие замечаешь вдруг лишь по синему табачному дыму, в котором почти скрылся Колька. Только муха зудит, но надо поднять легкое от радости и силы тело, открыть окно, морозный пар вольется, и дым двинется наружу. Все задвижется и закачается, и Колька в темно-синей форме летчика пойдет ей навстречу и будет говорить ей такие слова, каких мир до них двоих не слышал, и что ей все остальные слова, родительские предупреждения-запреты, будто он пьет и потому жизнь ее погубит, от переполняющего счастья, чтоб задержать его, надо еще немного отхлебнуть от стакана. Все мелочи, и даже хорошо, что нет у них детей, она посвятит свою жизнь ему, человек обязательно должен кому-то посвятить свою жизнь, ведь Колька не виноват, что ему пришлось родиться в глухом лесном поселке, где пили все, кто сумел родиться и не успел умереть. Только тетька Анька мешает, смешная и жалкая.
Тетька Анька приходит два раза в месяц. Сначала ночью, скребется, звонит и тычется в дверь, воняет свежим перегаром и лезет целоваться:
— Тоня, Тонь, а куда же мне деться? Ему не хватило, не может уснуть, орет сам с собой. Соседка в стенку стучит. Она одинокая, ей завидно.
— Сколько? — Антонина каждый раз сердится и не может не дать, деньги у нее почти всегда есть, Колькины родители ни на что не скупятся.
— Десяткой теперь не обойдешься. Две надо. Она глухая, как тетеря, до одиннадцати продает, потом аппарат из ушей вынимает. Но я ее подниму, я знаю. Я фонариком ей в окошко, у ней кровать напротив окошка. Окошко низко, барак. — Тетька Анька достает из кармана передника фонарик, приставляет его себе к лицу и идиотски хихикает.
Получив деньги, она не уходит, несет что попало, то ревет и жалуется на свою неудавшуюся жизнь, то начинает рассказывать, какой у нее Сашка до сих пор ласковый, какая она верная, за сорок лет ни разу его в милицию не сдала.
— Эх, Тоня. — Она понемногу трезвеет. — Пишешь все про кого-то. А ты про меня напиши. Я в шестнадцать лет в город этот приехала, чтоб от голодухи сбежать, шестеро нас у мамы было, тятя погиб. У станка до пенсии стояла, с дураком своим в барачной комнате на две семьи маялась, а дочка моя умерла. Умерла девочка, махонькая такая, окрестить не успели. Потом свою комнату дали, помене да подырявей. А теперь что мне не пить, квартира у меня благоустроенная. Сто пятьдесят с пенсией выходит, в столовой меня уважают, где Сашка машину разгрузит, подшабашит. Да, и пью, на свои, заработанные! — кричит она, будто Антонина в чем-то ей возражает.
В другой раз тетька Анька является сразу после пенсии, трезвая, запыхавшаяся, дрожащими руками раскрывает гомонок, отсчитывает деньги, недовольная и молчаливая. Лишь однажды она пришла просто так, принесла густо пахнущего ванилином печенья, просила помянуть ее собаку Мальву. Тихо плакала, утирая слезы на дряблых щеках, рассказывала, что уж такая это была собака, в каком бы конце города Сашка ее по пьянке не забывал, она неизменно домой возвращалась. Стара была, но мудра, до последнего дня не оставляла без пригляду пьяного Сашку: упадет он где-то, она домой бежит, скулит, за собой зовет, подобрать его, не дай бог, замерзнет или в вытрезвитель попадет. И вот теперь умерла, за что ей такое мученье, от рака.
— Да почему именно от рака? — спросила Антонина.
И тетька Анька подробно описала ей, как с неделю худо было собаке, какие зловонные выделения шли из нее с обоих концов, как поила она животину теплым молоком с ложки, а потом унесла в ближний парк, вырыла ей могилу в твердой земле и насыпала сверху сугроб побольше, чтоб по весне можно было место определить.
Антонина есть печенье не смогла и отнесла его в ведро для пищеотходов.
— Сволочи, какие вы все сволочи, — начинает тихонько реветь Антонина, когда начата вторая бутылка, голова ее кружится и клонится к столу, любовь Кольки доходит до стадии ревности, он вскакивает со стула, выбегает из кухни, расшвыривая все на своем пути, возвращается, орет что-то грязное, допытывается, где именно она была в командировке целую неделю, он, между прочим, работу себе подыскал, пока она где-то шлялась, с понедельника выходит.
— Бесполезно, бесполезно все, — ревет Антонина, зимняя муха села на розовый круг пластмассового абажура и там на время успокоилась, Колька закрыл окно, кажется злым и трезвым, все у них уже было: его твердое обещание не пить, ее окончательное решение о разводе, только в милицию она, как и тетька Анька своего Сашку, ни разу его не сдавала.
Антонина не видит, как отвратительна она в эти минуты. Безысходность придавила ее окончательно, только сейчас осознанная ею. Назад ничего повернуть нельзя, нельзя жить и хоть в чем-то не участвовать, прежде всего самой в себе. Она то и дело сжимает голову ладонями, короткая стрижка ее стоит дыбом, разжиженный слезами и соленым соком прикладываемых к вискам огуречных долек крем течет по лицу, образуя грязно-розовые бороздки, обнажая желтизну подглазиц. Серые глаза ее замутились, потеряли правильную полуокруглость очертаний. Она не знает, где начало, и потому не видит конца.
Ей кажется, что все случилось только неделю назад, когда они с Колькой отправились на день рождения к Вере Барской, не винить же ей во всем непьющих родителей, из-за которых она не знала, как опасна и клейка эта трясина. Была суббота, и посидели хорошо, но недолго.
— Почему ты нас выгнала? — спросила она потом у Веры.
— Да гостей я ждала, а вы перепились раньше времени. И не выгнала я вас, отправила как людей. Поняла?
— А мы не гости? — бесполезно спрашивала Антонина.
— Нормальных людей я ждала, поняла? — Вера запоздало злилась. — Придут, думаю, и увидят чуть не притон, тебе песни петь надо, Колька дичь несет.
Она вывела их на остановку, такси не было, поймала частника, сказала адрес и дала пятерку.
В машине было накурено и душно, двое молодых мужчин сидели на передних сиденьях, город уже оплетали сумерки, окна загорались первыми огнями, скорость была неимоверной, Колька тут же уснул. А Антонина почувствовала ту опьяняющую, бьющую в грудь до боли свободу и силу, когда хочется пробежать от начала и до конца погрязший в серости мир, расширить и углубить его до бесконечности, объяснить ему его самого и саму себя.
Кольку они высадили у их подъезда. Антонина из машины не вышла, лишь попросила мужчин (как их звали, не помнит) поднять его на четвертый этаж и завести в квартиру.
Ехали долго, через мост, в барачный пригород, приторно пахучая музыка отсасывала из нутра машины последний воздух, открыли окна, холодные потоки студили голову, не отрезвляли. Пьянило все: сладкое крепкое вино из складной рюмки, громкие, сквозь шум мотора разговоры об эмансипации, длинные сигареты «Ява» из полной, черной с золотом, пачки.