Татьяна Соколова
Зимняя муха
В длинном, темном до черноты коридоре ворочается что-то большое и пыхтящее. С потонувшего во тьме пола раздаются похожие на похрюкивание вздохи, переходящие порой в еле слышный нутряной стон, брякает крышка деревянного ящика, шуршит от скользящего прикосновения к ней бетонная стена. Звуки натужно, с перерывами и отступлениями… поднимаются вверх, и, лишь когда завершаются пронзительным среди ночной тишины звонком в глубине квартиры, можно предположить, что они, скорее всего, человеческого происхождения.
— Тоня, открой, — громко шепчет хриплый женский голос, картавя и заплетаясь. — Открой, Тоня, — умоляюще повторяет он. — Тетя Аня пришла.
Ответа из-за двери нет. Снова скребется рука по стене, долго давит звонок, он отзывается тут же, похожий на затянувшийся лай маленькой злой собачонки. Такие звонки ставят при сдаче домов строители. Благополучные жильцы, въезжая, звонки тут же меняют.
Глубоко вздохнув, женщина бредет к выходу из темного коридора, растопырив руки, опирается то на одну, то на другую стену, обутые во что-то мягкое ноги ее скользят по линолеуму, который в ответ посвистывает.
Выйдя на ярко освещенную лифтовую площадку, женщина жмурится и добросовестно прикрывает за собой двустворчатую дверь в коридор. Она высокая, крепкая, чуть расплывшаяся, с толстыми, искореженными тромбозом ногами в вязаных домашних тапочках. Ей лет шестьдесят, лицо широкое, с характерными уральскими скулами, покрыто множеством неглубоких морщин, припухшее. Женщина стоит, широко расставив ноги, медленно озирается по сторонам, будто из ночной тишины ее то и дело кто-то окликает. Она улыбается полными губами, наконец сердится, делает плавный жест рукой вокруг себя, как бы отмахиваясь от всех сразу, нажимает кнопки двух лифтов. На лице ее ни злости, ни сожаления, усталость, без которой этого лица представить невозможно, но женщина раз за разом отбрасывает ее глубоким кивком темно-русой головы, гладко причесанной, с обвисшими по вискам седыми прядями.
Лифты приходят одновременно. Женщина недоуменно смотрит на два четырехугольных нутра, словно не может из них выбрать, и бросается в тот, автоматические двери которого уже начали закрываться. Двери гремят, женщина добродушно ворчит что-то и едет к себе на одиннадцатый этаж.
Антонина Логинова вернулась домой через неделю после этой ночи. Поздно вечером, кутаясь не в свой плащ, прошла длинным, окрашенным мрачно-бордовой водоэмульсионкой коридором, позвонила. Сердце ее бухало в груди переполненным кровавым комком, жить ей не хотелось. Спасайся, девочка.
Муж Колька открыл дверь сразу, улыбнулся всем слащаво-красивым лицом с чуть вытянутыми по-лисьи подбородком и носом, насмешливо произнес:
— Явились. А я уж думал, кранты.
Он был чисто выбрит и отутюжен, двигался размеренно, но в каждом движении угадывалась сила сжатой пружины, нацеленного на дичь простодушно-хитрого зверя.
— Где пропадали? — Сцепив тонкие нервные руки на груди, Колька стоял на узком пороге ванной. — Я звонил. Верка сказала, в командировке.
Вода падала в ванну с шумом, ржавая, горячая. Антонина достала из лифчика зеленую смятую пятидесятку:
— Сходи к тетьке Аньке. Она достанет. Скажи, для меня.
Колька крутнулся сплющенным вертикально волчком и исчез, да и вряд ли он был только что рядом, что есть человек как не сконцентрированный дух, нацеленный на пожирающую его идею, что есть человек как не забывшая себя в угоду самой себе плоть. Три дня без нее Колька наверняка пил, на что, он и сам уже не помнит, еще три отлеживался, читая подряд все, что попадется под руку, а сегодня с утра отмылся, побрился, погладился и просчитывал варианты, куда пойти и где достать.
Смахнув с зеркала пар, Антонина бесстрастно рассмотрела свое желтое от сходящих синяков лицо, потом ощупала все еще ноющее, в следах кровоподтеков, тело и залезла в воду. Неосознанная цель была достигнута через несколько минут, пришли усталость и отупение. Антонина вылезла, не вытираясь, надела длинный толстый халат, покрыла лицо тональным кремом и стала ждать. В квартире было чисто, но пахло пылью. Отойдя от запоя, Колька всегда прежде всего подметает сухим веником пол, протирает сухой тряпкой мебель, которой немного: в комнате диван, шифоньер, книжный шкаф и телевизор, в кухне стол, холодильник и шкаф для посуды.
Он вернулся минут через сорок, радостный, лихорадочный, пружина была спущена, выставил две белые бутылки и тут же налил в два стакана. Антонина нашла в холодильнике полбуханки засохшего хлеба, открыла трехлитровую банку с огурцами.
Не всегда, но сейчас это был для нее единственный выход, чтобы не биться головой об стену. Праздников не было уже давно, года три из шести их семейной жизни. Не только выход, но и лекарство, чаще всего от того, чтобы заглушить бессилие и злость, равнодушно воспринимать его сумасшедшие речи всю ночь, его болтание по квартире, когда смертельно хочется спать и завтра на работу. Она выпивала и сразу становилась понимающей, доброй, ее доброта словно бы передавалась Кольке, он мягчел, успокаивался и скоро засыпал. Тогда она допивала остатки, силы ее удесятерялись, она наряжалась и спеша выбегала в пустые улицы. Широкий проспект был темен, но громады многоэтажек, подсвеченные слабыми огнями окон подъездов, уже не давили, это она будто бы парила над ними, выискивала непотухшие окна квартир, высчитывала этаж, поднималась по лестницам, определяла нужную дверь и звонила.
— Это ничего, что я через окно, правда? — спрашивала она. — Ведь все мы люди, правда?
Чаще всего ее встречали неприветливо, либо женщины с детьми на руках, либо мужчины с красными из-под очков глазами, спрашивали «что надо?» и зло захлопывали дверь.
Но иногда ей везло, двери оказывались незапертыми. Не сдерживая радостной улыбки, она входила в обшарпанную квартиру, с полуразбитой, вытертой до лысин мебелью, кучами грязных тряпок по углам, с засохшими неразрезанными кусками белого хлеба, полусъеденными дешевыми консервами в наспех открытых банках, коричнево-красными жирными пятнами на кухонном столе, измятыми вилками и тупыми ножами. Компании были преимущественно мужскими, но все чаще встречались женщины, с будто бы покрытыми наждачной бумагой лицами, словно загорелые одинаково зимой и летом, худые, но как будто выросшие из своих коротких узких одежд. Женщины встречали ее зло и угрюмо, визгливо выкрикивая несуразицу, толкали кого-нибудь из мужчин под бок, науськивая на нее. Мужчины тоже не бывали довольны ее появлением, но им было будто все равно, их не привлекало ни ее свежее белое лицо, ни вечернее платье и бусы, ни дорогие духи и пышные чистые волосы.
В этих компаниях вообще никто никому не был интересен, каждый из них пил сам по себе, бутылки стояли по углам, под столами и стульями. Те, кто помоложе, в одиночку бродили по квартире, сталкивались, обкладывали друг друга матом, иногда дрались, вяло, без желания. На кухне хрипел полуразобранный магнитофон, кисло-стальной запах оседал на языке. Какой-нибудь мужчина постарше печально сидел на полу у стены, отхлебывал из бутылки, курил и вздыхал. К нему и подсаживалась Антонина, улыбалась; если предлагали, понемногу пила и слушала. Слушать было почти нечего: мат, отдельные, порой неразборчивые фразы, ярая ненависть к благополучным.
Времени здесь не существовало, а вся жизнь человеческая была заключена в сорокаметровое обетоненное пространство, пропитанное органической вонью, с черной ночью за окнами и голой яркой лампочкой под потолком. Антонина и не думала о времени, зачем она здесь, ни сразу, ни потом не понимала, лишь ощущала, что у нее есть другое, радовалась, что навсегда здесь остаться бы не смогла. Она уставала и, отмолчав свое, начинала говорить:
— Как же вы так живете? Да разве можно так жить? Вот ты, например, — обращалась к стройному черноволосому парню с глубокими синими глазами и печатью злобы на лице. — У тебя, наверно, семья, дети есть. Сколько у тебя детей?
— Двое, — растерянно-злобно отвечал он.
— Ну вот. А ты здесь. Зачем? А вы, — обращалась она к сидящему рядом на полу пожилому, хозяину квартиры. — Такая квартира у вас. Не одному же вам ее дали. Где ваша семья?
— Ты помолчи, помолчи лучше. — Пожилой отодвигался от нее. — Пришла, дак молчи.
Нет, ей не молчалось. Она говорила, обличая и жалея их. Они слышали, она говорила громко, некоторые выходили из комнаты, другие начинали яриться. «Падла, сука, заткнись», — наскакивал на нее тот, с глубокими синими глазами. Он бы ударил ее, мог и избить. Пожилой вступился, невысокий, похожий на колхозного бригадира из ее детства, дядька. Спасайся, девочка.
Она старалась выскользнуть из квартиры незаметно, молодой бросился ее не пускать, говорил гадости, она больше не спорила с ним, пугалась, кое-как ей всегда удавалось вырваться, она запыхавшись бежала по темным лестницам, пряталась за мусоропроводом и прислушивалась. И снова бежала по черному городу, не разбирая тротуаров, вязла в глубоком снегу, многоэтажки оживали ранними огнями, и оставалось немного.