Я питал к тебе нежную слабость,
проживая лукаво и плево
день за днем — на фуфу, налегке.
Да и как не почувствовать сладость,
если имя мое — просто слово,
леденец на твоем языке.
* *
*
Холодный, как небо, ветер
легко пропорол мой свитер
и струйкой под сердце — юрк
за то, что всю жизнь я бредил
сезоном по кличке Питер,
как звали мы Петербург.
В июне, в августе, в марте
за мной он бродил с эскортом
плаща и шпаги дождей,
родной не метеокарте,
а медноконным когортам —
кумир мой, мой рок-диджей.
Ведь вся эта жизнь — пластинка,
исчирканная так тонко,
что что назад, что вперед,
как по бумажке гребенка,
мотаясь вдоль губ ребенка,
на выдох и вдох поет.
Не климат судьба, а омут
стихий, затоплявших память
по несколько раз на дню
у зданий, чей герб отпорот
и отдан фабрикам сирот
и вдовствующим авеню.
Как горб, протаскал я город,
чей ветром из моря вырыт
и склеен стужей скайлайн.
Я то и выдам за климат,
что здесь самописцы снимут
с прогулок и снов без тайн.
Мелодия
1
Разбуженное сушей пение,
невнятное, как Вавилон,
в какой-то миг гортанью гения
сгоняет к нотным строчкам волн.
Ни состраданья в нем, ни вымысла,
лишь голос, струнами протерт.
Не жди наград за то, что вынесла
душа, входя, как судно, в порт.
2
Сперва доносит с моря пение.
Но не его же! Чье же, чье?!
Он или нет, все жаль, — терпения
хватило бы ей ждать еще.
И почему конец великого
так мал? Заходит в гавань бот,
и больше нет ни слез, ни выхода,
а просто Одиссей поет.
* *
*
Он составлял везде абсолютное меньшинство,
как ноготок среди жемчуга, ссыпанного в шкатулку.
Он заставлял бояться, сам не боясь ничего,
выходя под огонь, как фланер на прогулку.
Выдержав так осаду, он приобрел реноме
полководца, героя, глашатая монархизма,
хотя ничего подобного и не имел в уме,
разве что говорил снисходительно и капризно:
“Дуть и дуть, но нужно же и пальцами, господа
флейтисты и трубачи, перебирать когда-то, —
чтобы желудком легче усваивалась еда
под прелестную музыку вашей ночной сонаты”.
Повесть о детстве
1
Ностальгия по детству? Ну, или не ностальгия. А такое светлое, поднимающееся от самого живота до шеи чувство, словно я — воздушный шарик, который наполняют гелием. Легкость аналогичная. Взлетаешь, полная ощущения, и летишь ровно два метра: до потолка. А дальше — ни-ни. Дальше невозможно. По биологическим причинам.
И вот я, полная детства, парю в легчайшем воздухе, бьюсь о потолок.
Совершенно пасторальные тона: пройтись в конце лета, когда скоро сентябрь, по направлению к школе, где училась с шестого по одиннадцатый (целая жизнь: с десяти до шестнадцати), вместе с тем, кого любишь.
Дети до шестнадцати и дети после шестнадцати.
Территория школы и близлежащая местность, включая харьковский лес, — говорящая жизнь: столько замечательной ерунды можно узнать, прислушавшись к какому-нибудь квадратному сантиметру.
— Здесь я пять долларов нашла, в девятом классе, это огромные деньги были, правда огромные. Купила сигарет, шоколадок разных — себе и друзьям, много шоколадок друзьям, точно. Ты меня слушаешь? Тебе неинтересно, прости... Да? Точно интересно? Ну, слушай, а тут что было...
— А это — легендарный подъезд, ага, внутри я вино впервые попробовала, тоже в девятом классе. Было нас человек пять, наверное, купили бутылку какого-то дешевого портвейна и распили из горла на всех. Меня убило наповал. Под руки тащили, еле шла, колготы на коленках порвала. В другом подъезде отходила. Потом домой, — это я часа через три, наверное, отошла. Возле дома — мама: ищет уже, волнуется. Видит меня — и — в первый раз в жизни — ударила, со всего размаха, да прямо в нос, со словами: “Ты это где, сучка, напилась?” Нос разбила, кровь пошла.
— Всегда была мечта — окончить школу (господи, как же хотелось окончить школу), и вот одна из фантазий, связанных с этой мечтой, была такой: прийти во двор и прямо там, во дворе, перед дверью, закурить — и чихать на всех учителей! Говорю это, стоя сейчас во дворе школы, ну и что, и толку, стою и курю, и что... А так хотелось.
— По этой лестнице каждый день ходили, рюкзак у меня был такой, кожаный, важные ходили, думали, что большие, такие важные, каждое утро, каждый день по этой лестнице… А этой дорогой каждый день домой. Возле мусорки, когда я в шестом классе училась, эксгибиционист прижился. Событие было огромного масштаба. Все толпами ходили мимо специально, только чтобы его увидеть. Но так ни разу и не. Может, не было его вовсе, а девочка, которая слух пустила, придумала все, а может, он только один раз там промышлял.
— А тут было какое-то закрытое кафе — ни вывески, ничего. Как-то случайно мы его обнаружили. Повадились ходить туда одно время — это уже в одиннадцатом классе было. С Л. мы на гитарах играли самодеятельным дуэтом и вот как-то раз зашли в это кафе с гитарами, что-то сыграли мужикам-хозяевам, а они нас пригласили музыкальным сопровождением работать. Мы в восторге совершенном пришли домой и маме рассказали, что будем в кафе петь. Мама выяснила, в каком именно кафе, и пошла туда. Мужики все отрицали, говорили, будто никто нас никуда не звал. А потом мама объяснила нам, что это “кафе” — с сауной и чтобы мы туда больше никогда не ходили. Где-то читала диалог Львовского и Горалик, примерно такой: “Хочу сходить в сауну. — Зачем эти стыдливые эвфемизмы? Ты так и скажи, что хочешь сходить в бордель”. Как-то так.
— Смотри-ка, уже каштаны появились. Как давно? Ничего не замечаю.
— Так хотелось тогда какой-то эфемерной свободы, а то время оказалось единственным, когда свобода — не эфемерная, а вполне реальная — действительно была.
Дошли до остановки в разговорах о детстве и купили в мини-маркете кучу всякой необязательной мелочи: какие-то мини-сникерсы, несколько маленьких йогуртов, еще что-то мелкое. Сетовали на то, что денег нет, а мы купили разное ненужное. Однако решили, что если и это перестанем себе позволять, то вообще... Вообще. Утешившись, жевали сникерсы.
Зашла к родителям и забрала большой пакет, полный школьных записок. В нашем классе был очень популярен эпистолярный жанр. Мы переписывались на уроках каждый день. Сохранилось многое, но далеко не все.
Мама сказала: “Благодари, что я эту гадость не выбросила”.
Мама считает, что многие страницы истории моего подросткового возраста нужно уничтожить.
Я считаю, что рукописи не горят.
Это будет повесть о позднем детстве.
2
Игорь Клех в повести о своем детстве выделил отдельную главу для оправдания темы. Мне кажется очень неудачным слово “оправдание”. Перед кем он оправдывался и за что? За избитость тематики, что ли? Но все темы одинаково избиты. Это постмодерн четко постулировал, и ничего с тех пор не изменилось: о чем бы ты ни написал — это по сути своей уже изб ы то. Хотя бы как-то обойти повторение можно посредством отражения уникальности своего личного опыта в определенный момент истории, а оправдать текст (если допустить, что он нуждается в оправдании) — жанром нон-фикшн: давая художественную жизнь произошедшим событиям, литературное бытие ушедшему, фиксируя настоящую жизнь. Принимая за аксиому утверждение, что жизнь имеет смысл, и приравнивая текст к жизни, мы на основании двух предпосылок без труда получаем другую аксиому: текст имеет смысл.
Это называется обоснование, а не оправдание.
3
Класс 9 “а”, лингвистический