«Вот хорошо-то, — успокаивается Калап. — Не проспал. Как задумал, так и проснулся… Да не сам — Сакылта разбудила».
Сон снова валит его в темную бездну.
«Ягнята мои, ягнята…» — убаюкивает мысль, но Калап резко вскакивает с неровного щелястого пола и тянет со спинки кровати цветастую рубашку. Все-таки продрог: спал на голом полу, в одной майке. И дверь слегка приоткрыл, чтобы дуло и с улицы, и из-под пола. Спину и бок отлежал, будто дикого стригунка усмирял, — так тянет все жилочки…
Поднял полено, которое вместо подушки подкладывал под голову, положил его впритык к боку камелечка. Достал портянки, висевшие на печной задвижке, стал, кряхтя, натягивать кирзовые сапоги.
— Как там, на улице?
Сакылта не ответила — уснула.
Когда Калап ложился спать, было ровно двенадцать ночи. Перед тем он уснул в десять, поднялся в половине двенадцатого, осмотрел отару, завел в тепляк трех окотившихся овечек. Прошло два часа. Значит, еще родились ягнята. Их тоже надо занести в тепляк, чтобы не замерзли. И маток туда же…
Вот так и приходится вскакивать через каждые два часа, четырежды за ночь.
Эта ночь уже третья.
Калап надевает телогрейку, шапку-ушанку, берет фонарик и, как говорится, через «не могу» или «сам себя веду на поводу» выходит из избы. Ночь темная, безлунная, но Калапу свет не нужен. Стуча сапогами по стылой земле, он шагает к загону.
«Приснится же черт-те что!» — усмехается он и припоминает, что накануне днем видел солдата с чемоданом. Тот поднимался на перевал по дороге в деревню за горой. Калап еще поглядел ему вслед — может, знакомый кто. Хотел даже лошадь ему предложить, но тут же отвлекся: никак не мог загнать в двери тепляка с десяток ягнят-глупышей. Не то что про солдата, о самом себе позабыл.
«Может, потому и приснилось?..»
* * *
Постегивая концом чумбура Каурого, Калап продирается сквозь кусты на крутой склон узкой лощины. Чуть выше стеной стоят лиственницы, и приходится, остерегаясь сучьев, то отводить голову, то пригибаться, а то и вовсе приникать к шее Кула-Ата.
Его подмывает спрыгнуть с седла и побежать быстрее, но быстрее, чем верхом на коне, к седловине не подняться. Тут самый тяжелый подъем: едва заметную тропу то и дело перегораживают валежины, и через каждую надо перебираться… Умница Каурый изо всех сил рвется наверх. Его копыта, будто гвозди, вбиваются в тропу. Кавалерийское седло с тремя подпругами съехало назад. Хорошо, что седло с нагрудником, но Калап все же опасается, что поднатужится Каурый или язычок у пряжки отогнется, и скатишься вместе с седлом…
Лощина кипит, словно муравейник. Шебаршат кусты, громко трещат сучья: целая отара сюда вошла, больше восьмисот овец! Место это Калап давно облюбовал. Лощина солнечная, укрытая со всех сторон деревьями. Зимой, в бураны, сюда наметает снега вполствола лиственниц, а по весне он быстро вытаивает, и потому здесь рано появляется первая трава. Вот и сейчас лощина сплошь в круглых — с юрту — островках зелени, красного кандыка и бледно-лилового коктамана-подснежника. Такие островки, уверяют старики, появляются в тех местах, по которым ступали копыта сказочных аргамаков. Старые овцы рвутся в эту высь — ничем их не удержишь.
Калап загляделся на бурундука, отвлекся, ругается!
— Тьфу! Бараны безмозглые! Недаром вас скотами назвали. Что за жизнь с вами? Вот навязались на мою шёю…
Чтобы не опрокинуться назад, он хватается за мокрую от пота гриву Каурого.
Спешит Калап. Ему до зарезу надо опередить отару, догнать головных вожаков, завернуть их. Иначе — беда: если овцы поднимутся на седловину, то побегут вниз, в долину, где находятся пастбища Дединера, чабана из соседнего колхоза. А вниз отара ринется, как огонь при пожаре, как поток в половодье, как ветер в ураган.
На той стороне трава уже в рост пошла, там, на палых лиственничных ветках, бороды мха — первое лакомство для овечек. Мхом этим сыт, конечно, не будешь, но от него ни одну овцу за уши не оттянешь. Попробуй, тогда сбить отару! А ну как сольются твои овцы с чужими… Не дай бог! Дня два-три будешь носиться, высунув язык. Каждую овцу поймай, определи, чья она, перевали ее, тяжеленную, брыкающуюся, через изгородь. И это еще не все. После до дури в голове будешь пересчитывать обе отары. Ладно, если у Дединера овцы все. А если не хватает? Совсем тогда худо. Скажет он, что была у него отара в целости, и пойди докажи. А каждая овечка — чуть не половина твоей месячной зарплаты… Пусть даже сойдется все, сколько еще будут сомнения мучить: не остались ли у Дединера свои, лучшие — сытые, шерстоносные, приносящие по два ягненка?.. Вот и уважай после таких мыслей себя, считай себя человеком!
Отару эту Калап пасет четвертый год, чуть не каждую овечку «в лицо» знает: по едва различимой окраске шерсти, по упитанности, по силе, по десяткам бог весть каких, ему одному только известных примет. Если на то пошло, он помнит каждую овцу, которую давным-давно зарезали или отправили на мясокомбинат. Это кому другому не отличить животных в отаре — все будто одинаковые. Для Калапа и двух похожих не существует.
«Дединер с виду мужик неплохой, — успокаивает себя Калап. — Ничего худого люди о нем не говорили. Но как человека узнаешь?..»
Овцы Дединера несколько раз прибивались к отаре Калапа. Он всякий раз возвращал их. Иногда даже передавал с кем-нибудь: «Ваших двенадцать голов у меня. Заберите». Пусть Дединер десять раз хороший, десять раз честный, пусть все равно что брат или друг, — лучше, если овцы будут в своей отаре.
Кое-как Калап взобрался на седловину. Глянул вниз — вот тебе и на! — изрядная куча овечек все же опередила его и, мелькая между деревьями, серенькими комочками устремилась вниз.
— Язви их! — стиснул зубы Калап. — Что теперь делать?
Что делать? Догонять и заворачивать назад. Но, пока он будет гоняться за этими беглецами, остальные-то ждать не станут. Они могут направиться еще выше, к самому гольцу, на Еланду, где пасется отара старика Мыйыксу. А могут — откуда знаешь, что им в башку взбредет! — шарахнуться к Малому перевалу, Алтыгы-Арт. Там овцы Седорко… Вот уж надо бы хуже, да некуда! Седорко такой — пальца в рот ему не клади. К тому же у него недостача в отаре…
Давно не попадал Калап в переплет, когда овцы разбегаются в сто разных сторон и направлений. Вот и бегай теперь за ними туда-сюда без ума, как козел-элик, угодивший в западню. Овца — такая тварь, которая никогда не додумается возвратиться в свою кошару. Стоит ей отбиться — пока сам не отыщешь, ни за что не вернется. А сама-то овца до того беспомощная, до того беззащитная… Любой зверь с когтями, любая птица с хищным клювом могут напасть. Глядь — и разодрали.
А люди с черными мыслями открыто говорят: «Э-э, да овца — это, считай, готовый шашлык!»
Всегда неспокойные, овцы сегодня будто вовсе ума лишились: мечутся, разбредаются, вынюхивают, будто потеряли что-то очень дорогое. Видно, потому такие, что кругом горы, скалы, густой лес. На ровном месте они всегда в куче.
Утром, когда Калап только еще собирался выпускать отару из загона, прежде всего подседлал Кула-Ата. С конем, как ни говори, надежнее. Пасти овец тоже надо умеючи, с толком. В одном месте — в сытую осень, в другом — в снежную зиму, там — в бескормицу. А в этой ложбине обычно всегда затишье, сюда самое верное гнать отару в буран или, как сейчас, по весне, на первую травку. Быть чабаном не просто. Если не ты, а отара начнет тобой верховодить, — добра не жди: вытопчут овцы без толку все вокруг, останутся без корма. Тогда навалятся всякие болезни, падеж начнется. Вот и приходится постоянно рассчитывать, пасти с дальним прицелом. Есть, конечно, всегда какой-то риск. И сегодня кто знает, чем все кончится.
— У-у, паскуда! — Калап спрыгивает о седла, привязывает Кула-Ата к молоденькой лиственнице и бежит с горы. Вниз на коне спускаться хуже. К тому же верхового овцы не боятся.
Несется Калап вниз, будто медведь, за которым гонятся собаки. То на полы плаща сядет и катится, как на санках, по прошлогодней траве, то на четвереньках ползет, цепляясь за кусты и корневища, чтобы не сорваться. Остановится, упершись ногой в валежину, вытрет рукавом залитые потом глаза, шарит беспокойным взором по склону: не видать ли чертовой Каракой, Чернухи лохматой — вожака отары.
Разозлился Калап:
— Что за люди? О чем только думают? О чем?
Сегодня второе мая. Три дня назад начался окот, а помощников-сакманщиков до сих пор не прислали. Почти шестьсот овец будут ягниться. Как одному управиться? Куда смотрят бригадир, зоотехник? Что они, не знают, какая трудная пора пришла? Разве им безразлично, какой будет приплод? Ведь знают, знают, что Калап всю зиму один чертомелил. Помощник его — паренек, окончивший десятилетку, упал с коня и сломал ногу. А взамен так никого и не дали. Пока бригадир кормил обещаниями — «жди завтра», «потерпи недельку», — и зима прошла. А какая зима была! Лучше и не вспоминать. В самые страшенные морозы, в пургу пришлось сниматься со стоянки, срывать отару с теплой лежанки в кошаре и кочевать аж на земли другого аймака. Сколько перетерпел во время перекочевок, чуть с ума не сошел от страха, что потеряет овец. А что такое для чабана потерять овец? Все равно что лицо потерять, сартом стать — последним из людей! В общем, досталось… И ведь ни одна овечка не пропала. Если правду сказать, шесть голов потерял, но вместо них поставил своих в отару, и теперь у самого ни одной не осталось. Ну, да это не беда. Сапожник всегда без сапог, а дровосек топит очаг сырыми дровами…