Была тут еще массивная этажерка со всякими мелочами, навроде коробок с пуговицами, набором спиц и веретенец, мотками овечьей шерсти, которую бабушка пряла, наверное, всей округе. Если она не пекла пироги, не пила с кем-то чай и не читала «Приваловские миллионы», значит – сидела за прялкой и накручивала на веретено мохнатые нити. Удивительно, но она никогда не связала внучкам и пары рукавиц. Тогда это почему-то не казалось странным или обидным. Даже мысли – не свяжет ли нам бабушка чего? – не возникало.
Всё, что делала баба Катя, как она жила, происходило параллельно их жизни с мамой, касалось опосредованно. Как бы часто Таня с Леной к ней не забегали, не оставались ночевать, не подставляли головы под жесткий гребешок, которым вычесывались предполагаемые бабушкой вши, они оставались гостями. Дальними и, как скоро они поняли, бедными родственниками.
Север не располагает к явной нежности отношений. Их же баба Катя являлась исконной карельской поморкой. А те – что прибрежные валуны: сколько волны по ним не хлещут, какие льды не громоздятся, стоят себе вмертвую, ни осколочка не отскочит. В суровом краю и люди суровые, известно.
Ни смеха, ни песен не разносилось по огромной кухне. И дети, прибегая, с порога превращались в оловянных солдатиков. Если бы не мамина южная кровь, не врожденная любознательность и способность нафантазировать что угодно, намывая посуду и глядя на свои кривые рожицы в самоварных боках, девочек к бабушке и волоком бы не затащили.
За столом прятался пружинный диванчик с откидывающимися валиками и ящиками понизу. У дальней стены – никелированная бабушкина койка, высокая от множества тюфяков под периной. Спала баба Катя практически сидя – такая гора подушек подкладывалась ею под голову. Над постелью – та дурацкая девичья коса. С чьей головы ее срезали и почему, никто не объяснял. Икон Екатерина Алексеевна не держала, но если поминала Господа, крестилась искалеченной лапой на восток, а укладываясь спать, долго шептала какие-то молитвы, глядя в стену. На стенах висели фотографии отца с матерью и самое Катерины. И та, грудастая, с полной шеей, увешанная речными жемчугами Катерина настолько не походила на нынешнюю бормочущую старушонку, что Тане всегда хотелось смеяться.
В тот раз, приоткрыв незвано дверь, девочки увидели то же, что видели всегда, и через минуту уже мчались в свой дом пионеров, где было гораздо интересней и веселее, чем в бабушкином гнезде.
Они расстались с неласковой бабушкой, с продуваемым прибрежным городом, тогда вполне еще благополучным, на исходе семидесятых, как закончили школу. И возвратились через тридцать лет, получив запоздалое известие, что Екатерина Алексеевна «нонеча отдала Богу душу» и похоронена там-то тогда-то. Тридцать лет они даже не писали ей писем. А тут что-то торкнуло повзрослевших внучек. Спешно собрались и поехали. Успели к сороковому дню, аккурат, чтоб попрощаться, если не с телом, так с духом.
Никто их не встречал, поминок не устраивал. Вместе и бабушкой и город тоже, казалось, вымер. В редких прохожих сестры никого не узнавали, и на них никто не смотрел. Бросив вещи в привокзальной комнате матери и ребенка, они явились к осиротевшему жилищу.
И увидели то, что увидели: дом уходил в землю вслед за хозяйкой. История, содержание которой, не считая случайных упоминаний, редких деталей, была для потомков вытравлена – нечаянно или нарочно, кто объяснит? – завершилась.
Очень скоро, через полгода, на еще живом куске земли, спрятавшим бывшее бабушкино жильё, вырастет супермаркет, скрыв под фундаментом даже очертания, самый намек на существование здесь некой точки мироздания. Узнав про магазин, сестры подумают: гроша ломаного жалко дать за его безопасность. Их бы воля – обнесли бы сестры это место оградой, оставили нетронутым, как есть, точно капище.
А пока, они вернулись на вокзал и разложили захваченные трофеи.
– Зачем нам номерок? Куда сунем вонючую трубку? Чемодан табачищем пропахнет, – рассматривала их Елена. – Стул тащить через всю страну… вечно что-нибудь выдумаешь, Танюха.
– Не верещи. Дотащим. Трубка, наверняка, отцовская. Тот еще бродяга был, романтик-экспроприатор…
– Не валялась бы в диване чужая, факт. А рамка – кстати. Сунем туда деда!
– Прадеда, хочешь сказать.
– Ну да, Алексея Архиповича Няттиева.
2
Рамка была стругана из дощечек и пропитана морилкой так качественно, что не расхлябалась и не потеряла глубокого орехового цвета, хотя сроку ей было лет пятьдесят, а то и больше. Сохранилось и стекло, и гвоздочки с грубой бечевкой для цепляния.
Фотокарточка бабушкиного отца хранилась в скудном мамином архиве. В затрепанной бумажной папке с измахрившимися тесемками, которую дочери разбирали после похорон, лежали пара десятков снимков времен маминой запоздавшей юности. Вот она с одной подругой зимой у березы, вот с другой летом у входа в парк. Вот, в подвязанных халатах и марлевых беретиках, живописная группа медсестер и санитарок расположилась в больничной беседке: у ног распласталась горбунья, другие стоят в ряд, по-детски держась за руки. Везде – мама самая приметная. И выше всех, и чернявее, и беретик самый кокетливый, и тень улыбки идеально очерченного рта наверняка заставляла трепетать многие суровые мужские сердца. И – никаких снимков предполагаемых родственников, никаких семейных застолий. Кроме старинной фотографии с фирменным оттиском: «Архангельск 1916 год».
И без надписи на картонном обороте, что это – Няттиев Алексей Архипович, таможенник торгового порта села Сорока, женщины признали бы своего 36-летнего прадеда. С детства они видели это худое угрюмое лицо над бабушкиной постелью, и прекрасно помнили, что из-под окладистой широкой бороды, сильно старившей Алексея Архипыча, виднелся Георгиевский крест. Здесь Няттиев запечатлен без Креста, с пустыми погонами на гимнастерке, в фуражке с кокардой. Он сидит нога на ногу, красуясь высокими опойковыми сапогами, и смотрит в камеру строго, надменно и недоверчиво. Дело ль делаешь, мил-человек, под черной накидкой аппарата?..
Сестры помнили, что из своей краткосрочной семейной жизни, мама чаще всего и, главное, с удовольствием, вспоминала именно дружбу с дедом, заменившим ей и свекра, и отца.
Последние годы старик жил в одиночестве, отослав жену Дарью окончательно к дочери в город. Ни слова, ни понятия «развод» в глухих поморских селениях не существовало, но это был именно развод и, вероятно, такой же суровый, как сам Алексей. В сохранившихся письмах с фронта сына его Изота, погибшего в Румынии в 1945 году, нет и слова приветствия бате. Значит, тот уже тогда жил бобылем, а ведь прожил после Победы еще пятнадцать лет.
«Нётти» у карелов значит «красавчик». Фамилии и прозвища попусту не дают. Это всегда метка, по которой угадывалась в человеческом стаде особь. Из-за лопатистой бороды и всегдашней хмурости признать в Алексее Архипыче красавца было затруднительно, но это – с какой стороны смотреть и какими мерками мерить. Вероятно, мама смотреть умела. По любому, во взаимной симпатии нелюдимого старика и залетной украинской красавицы Оксанки, жены его внука, усматривается сродство душ.. Вроде того, что свой свояка видит издалека.
Оксанка была единственной, кого он пускал в дом. И она единственная, кто сумел туда войти, когда дед умер.
Дикого нрава лайка, няттиевский охранник и сообщник, видалась к двери на малейший шорох, готовая разорвать каждого, кто осмелится потревожить хозяина. В окно видели, что Архипыч помер за столом, окаменев перед миской с тюрей. Неизменный его обед: покрошенный в миску с водкой ржаной хлеб и репчатый лук.
– Всё как не у людей, водку и ту ложкой хлебает, – рядили по деревне.
Пристрастие деда к адской смеси и тогда удивляло мужиков, возмущало баб, а нынче в такое вообще поверить сложно. Но легенда утверждает: ел тот исключительно тюрю на водке.
Сидел Архипыч сутки, а то и дольше, пока не догадались послать за Ксанкой. Три часа до города тюрхала сельсоветовская телега, три обратно. Но, получив весть, невестка не мешкала. Как была в медицинском халате и тапочках, так со смены и поехала, только что швабру в закуток убрала.
Ксанка смело, не раздумывая, толкнула плечом тяжелую дверь и скрылась внутри. Уж собака визгу подняла, уж она каталась по полу от счастья, что явился главный человек, и освободит их с хозяином от стылых оков смерти. Оксана прицепила пса в дальней кладовке, пообнимала, пошепталась и, наконец, впустила народ.
Гроб, как заведено у серьезных людей, давно дожидался на чердаке, оббитый черным сатином и устланный стружками. Похоронили Няттиева в тот же день, на закате. Лайка исчезла неведомо куда. Оксана заперла хату и вернулась в больницу.
Дарья с дочерью не спешили ехать в деревню принимать наследство. Не лежала душа входить в пропахший махрой и спиртом дом, откуда они были изгнаны много лет назад. А когда явились, дома уже не было.