Первое воспоминание, отчетливо отделенное от прошлого, это конец ясного, солнечного дня, когда удлиняются тени. Наигравшись досыта, я качался на воротах, по ту сторону которых шла вдоль сада дорожка. Мы находились на лужайке с задней стороны дома, ниже располагались террасами еще лужайки, их перерезала гравиевая тропа, местами сменявшаяся ступенями, все это было обнесено высокой стеной из красного кирпича, к ней лепились шпалеры абрикосовых деревьев. На террасах росли орех и шелковица, под покровительственной сенью их тонких длинных ветвей лежали круглые клумбы, на одной из них, ниже, в отдалении, как раз трудился мистер Пимлотт. И в самом низу сада, почти неразличимом, угадывались, как мы их называли, «Заросли» — путаница низкорослых деревьев и густых кустов.
Вспоминаю шершавую поверхность ворот, за которые я держался, раскачиваясь. Металлические острия нагрелись на солнце, ржавчина и черная краска отслаивались под пальцами. Я прижался к воротам, ноги просунул между стоек и отталкивался от столба, изгибаясь то в одну сторону, то в другую, так что створка распахивалась во всю ширь, а затем, под собственным весом, возвращалась назад, все быстрее и быстрее, пока с громким стуком не вставала на место. Я знал, конечно, что нарушаю запрет, и матушка — она сидела за рукодельем в двух шагах оттуда, на садовой скамейке — уже сделала мне замечание.
Под убаюкивающий ритмичный скрип петель я раскачивался взад-вперед, солнце грело мне лицо, легкий ветерок доносил запах цветов и свежескошенной травы. Я то закрывал глаза, прислушиваясь к громкому жужжанию пчел, то взглядывал вверх, где в голубом небе, вслед за воротами, головокружительно взметались курчавые облака.
Внезапно грубый голос рявкнул справа, в самое мое ухо:
— Прекратите немедленно, безобразник. Вам было сказано не делать этого.
Зазевавшись, я позволил створке сильнее, чем рассчитывал, стукнуться о столб и был оглушен ударом. Я не сразу понял, больно мне или нет, но в любом случае знал, как воззвать к сочувствию.
Я набрал было в грудь побольше воздуха, но тот же голос добавил:
— И нечего реветь. Не маленький уже.
— Я ударился, — выкрикнул я.
— Ну и поделом. — Биссетт ухмыльнулась и села рядом с матерью.
— Так нечестно. Это вы виноваты, потому что вы заорали.
— Сыночек, не надо опять дерзить, — проговорила матушка.
— Ненавижу вас, Биссетт, вечно вы все испортите.
— Ах, паршивец! Вижу, придется снова дать вам взбучку.
— А вот и нет, мама вам не разрешила, — оскалился я.
— Врите, да не завирайтесь!
Я знал, что это правда, потому что так мне сказала мама, но она, потихоньку от Биссетт, приложила к губам палец, и мне ничего не оставалось, как промолчать. Биссетт, все еще ворча, взяла из рук матери работу.
— Больше я вашего нахальничанья не потерплю. Никуда не уходите, а то опять возьметесь ломать что-нибудь.
Меня, конечно, возмутило это распоряжение, но, по крайней мере, Биссетт не знала, что я никуда и не собирался, так как главное сегодняшнее удовольствие ожидалось именно здесь, с минуты на минуту.
— Беда, мэм, просто беда, — начала Биссетт. — Она в эти дни работу и вовсе забросила, все крутится вокруг этих работяг из Лимбрика.
— А, ну так они уже скоро заканчивают.
— Вот и хорошо, скатертью дорожка. Терпеть не могу, когда в доме толкутся мужчины. Шуму от них! А беспокойства-то, а грязи, с этими их ведрами, лотками, лестницами. А эта беспутная девка и миссис Белфлауэр — уж ей-то совсем не к лицу — по пять раз на дню приглашают их на кухню.
— Как я понимаю, — робко ввернула матушка, — один из них приходится ей двоюродным братом.
— Да уж, братом, — злобно повторила Биссетт. — Если вы об этом никчемном мальчишке, Джобе Гринслейде, то он ей и вовсе многоюродный, а брат или нет — бабушка надвое сказала. Днем и ночью не разлей вода! Я здесь не хозяйка, но, по мне, мэм, в деревне бы живо сыскалась девушка и благонравная, и опрятная, и служила бы не в пример лучше. — Биссетт говорила невнятно, потому что держала во рту булавки.
— При всех недостатках она добрая и честная. И мастер Джонни к ней привязан. А кроме того, ее мать недавно перенесла горе и мы должны ей помочь.
Биссетт выразительно фыркнула.
— Го-оре, — повторила она. — Яблочко от яблони недалеко падает. Слишком уж вы добры к этой девчонке, мэм.
Тут со стороны Хай-стрит донесся топот стада, а вскоре и оно само прошло мимо ворот, и с ним мальчишка, на которого я смотрел как на удальца: уж очень мастерски-небрежно размахивал он прутом, подгоняя коров. От их грозного мычания, толкотни на узкой дороге у меня по телу пробегала приятная дрожь; в своей безопасности я не сомневался, потому что прятался за крепкими воротами. В тот день, однако, случилось необычное: одна из коров перехватила мой взгляд (иначе не скажешь) и поперек общему движению, с пугающей решительностью оттесняя остальных, направилась к воротам. В ту же секунду мне стало ясно, что ее неотвратимо влекут вперед какие-то жуткие намерения, касавшиеся меня, но я словно прирос к месту. Когда огромная голова животного ткнулась в ворота, я разглядел, как вращались в черных кожаных орбитах выпуклые, налитые кровью глаза, как раздвинулись, словно бы затем, чтобы сомкнуться на моей щеке, громадные губы, как топорщились на тусклом коричневом «газоне» два причудливых «дерева» — мощные витые рога. Я знал: под напором этой могучей головы ворота треснут в одно мгновение, но стоял и смотрел, неспособный пошевелиться.
Наконец я отвернулся и побежал, в ушах отдавались удары сердца, ноги поднимались и опускались, но словно бы не уносили меня с места. Сквозь слезы я видел в нескольких ярдах две расплывчатые фигуры, которые, тревожно глядя на меня, поднялись на ноги: одна — стройная, в клетчатом хлопчатобумажном платье похожая на цветок, другая — застывшая белым пятном на фоне травы.
— Гадкая корова! — вопил я. — Держите ее, а то она меня забодает!
Еще миг, и я спрятал лицо в накрахмаленный белый передник моей няни, она обхватила меня за плечи, плотно прижала к себе и принялась утешать тоном ворчливым, почти что глумливым, к какому прибегала в подобных обстоятельствах.
Главное, что мне вспоминается о Биссетт в то время, это свежий, немного терпкий запах накрахмаленного передника и платья — чуть отдающий яблоком, неуловимо неприятный запах. Закрыв глаза, я вызываю в памяти ее красноватое лицо в обрамлении нескольких седых прядей, которые выглядывали из-под кружевного чепца. Глаза ее были бледновато-серые, тонкие губы делались еще тоньше в тех редких случаях, когда она поджимала их, так что концы их вроде бы — но только вроде бы — чуть приподнимались.
Тут, конечно, можно было бы и поплакать, но Биссетт встряхнула меня со словами:
— Ну-ну, вы уже не маленький. Не сегодня-завтра станете взрослым и должны будете заботиться о своей матери.
Я удивленно поднял на нее глаза, но тут услышал возглас матушки:
— Бояться нечего, сыночек. Коровки ушли. Поди, поцелуй меня.
Я пытался, но Биссетт удержала меня за руку.
— Не балуйте его, мэм, — сказала она. — Смотрите, он вам все нитки спутает.
Я освободил руку и бросился матушке на колени, роняя на землю иголки, нитки и пяльцы. Биссетт ругала нас обоих, но мне было все равно.
Чтобы вызвать в памяти образ матушки, мне не нужно закрывать глаза: каскад светлых локонов падал ей на плечи и грудь, так что, когда я к ней прижался, мои руки и нос погрузились в нежный аромат; милое лицо с кротким ртом; большие голубые глаза, наполнившиеся слезами из сочувствия ко мне.
— Не позволяйте ему докучать вам, мэм, — запротестовала Биссетт. — Посмотрите на свою работу, она вся перепутана и валяется на траве.
— Ну ее, няня, — отвечала матушка.
— Вот еще! Добрая материя и нитки хорошие. Отошлите ребенка к мистеру Пимлотту, пусть донимает его.
— Ну ладно, Джонни. Почему бы тебе не найти мистера Пимлотта и не спросить, что он поделывает. Он как будто роет яму. Как ты думаешь, собирается что-нибудь зарыть?
— Ага, знаю-знаю, — вмешалась няня. — Об этом я и думала вам сказать, мэм: он замыслил сделать себе хорошую новенькую жилетку из того, что по праву принадлежит вам. Но это не его собственность, а ваша, потому что это ваша земля и время, которое он тратит, тоже ваше.
Матушка вздохнула, но больше я ничего не слышал, потому что тут же ринулся через террасу и вниз по ступенькам на лужайку, ровную поверхность которой нарушил небольшой холмик.
— Мистер Пимлотт! Мистер Пимлотт! — закричал я на краю лужайки, где он работал. — Что вы делаете? Вам помочь?
Он стоял на коленях, но при моем появлении поднял свое загорелое лицо и смерил меня взглядом, непонятно что выражавшим. Я его немного робел, отчасти потому, что он принадлежал к этим странным созданиям — мужчинам; других, кроме него, я близко не знал. Я не совсем понимал, что это вообще такое — быть мужчиной, заметил только, что он был большой, пах землей и табаком и кожу на лице имел, судя по виду, грубую.