Появились серьезные проблемы с деньгами. Их стало не хватать. Роберт стал продавать вещи.
Во время завязок он все реже бывал просветленным и тихим. Ему становилось скучно. Потом скука переходила в тоску, тоска — в озлобление, озлобление — в срыв. И все равно случались упоительные дни, часы и минуты. Тем более пронзительные, чем ужаснее была жизнь вообще.
В сентябре у меня началась учеба. Но учеба, разумеется, не шла. Жизнь стала перманентным кошмаром. Вернее — чередованием кошмара и его ожидания. Я уже не знала, что лучше. Стала появляться мысль: уйти. Роберт упорно саморазрушался. Я никогда не думала, что это может происходить так быстро. Я видела, как спиваются и бомжеют наши деревенские мужики, например, но на это уходило лет восемь-десять, не меньше. Тут же словно шла ускоренная съемка.
Ближе к концу октября, вечером, выпал первый снег. Я помню этот вечер. Роберта не было уже два дня. Двое суток я почти не спала. Окно, телефон, слезы на кухне. И все по новой. Днем я все-таки заснула и проснулась в наступающих сумерках. Подошла к окну: первый в этом году снег шел большими торжественными, какими-то органными, что ли, хлопьями. Тишина. И в доме, и во дворе. Я опустила глаза вниз и увидела сквозь густой снегопад, что к подъезду идет Роберт. Идет твердым неторопливым шагом. Роберт поднял голову, увидел меня и помахал рукой. Я тоже помахала. Открыла дверь, села за стол в кухне и стала ждать. Так. Очередная завязка. Пару дней покоя. Хоть бы позвонил. Нет. Я уйду. Прямо сейчас. Это не жизнь. Пусть полгода или год я промучаюсь без него, как мучилась с ним. Все пройдет. Решено.
Роберт зашел на кухню. Он был совершенно трезв и спокоен. Даже что-то брезжило от того прошлого его света.
— Дуся, — сказал он тихо и глухо. За эти полгода голос у него стал совсем глухой. И слегка словно бы шершавый.
— Да.
— Теперь я точно завязал.
Я устало вздохнула, отвернулась.
— Я понимаю, что ты не веришь, но это так. Я… меня посылают… В Латинскую Америку. У меня ведь испанский первый. Скорее всего, в Мексику. Через неделю.
Вот все и решилось.
— Тебя я смогу взять туда через год. Там такие правила.
Вот и хорошо. Завязать он уже не сможет. А может, и завяжет. Это уже не важно. Мексика — это что? Сомбреро, кажется. Кактусы. А я как-нибудь перемучаюсь.
— Поздравляю.
— Зачем ты так? Ты мне не веришь? Пойдем подадим заявку прямо сейчас. Распишемся. А потом ты приедешь ко мне. Через год. Год — это недолго.
Еще — текила. Ацтеки и майя. Высокогорный город Мехико. Бёсаме мучо. Сикейрос. Все. Больше ничего не помню. А! Еще мифический город Ацтлан. Вот и пошел ты в свой Ацтлан.
— Нет.
— Почему?
— Через год и посмотрим.
Я встала и начала собирать вещи.
— Ты куда?
— В общежитие.
Он схватил меня за запястья. Руки у него были мокрые и холодные.
— Дуся!
— Все. Решено, — сказала я и силой вывернула его ладони из своих запястий. Круговым движением в сторону большого пальца. Я хорошо выучила это движение.
Я собралась быстро, минут за пятнадцать. Роберт мне не мешал. Он сидел на кухне.
Когда я собралась, я зашла на кухню, чтобы попрощаться. Нормально, честно, по-человечески. Но нормально не удалось. Роберт сидел за столом. Перед ним стояла бутылка водки. Налито пол стакана. Или половина выпита, не знаю. На столе — дорожка кокса. Трубочку он держал в руке. Наизготове. Наверное, я ему помешала. Он посмотрел на меня, усмехнулся. Иронично сделал туда-сюда ладошкой и, наклоняясь к столу, поднес трубочку к носу. Я сказала громко и отчетливо:
— Прощай.
Он не ответил.
Я вернулась в общежитие. Легла на свою кровать. В общаге мы до весны жили все с той же Юлдуз, с которой поступали. Юлдуз сейчас не было. Сразу же после поступления она ушла в хороший, конкретный загул. Спала со всеми подряд. Потом для удобства сняла квартиру. Койко-место в общежитии зарезервировала за собой. На всякий случай. А каждую сессию, чтобы ее не отчислили, проплачивали узбекские родственники.
Я заснула быстро и глубоко. Но ночью проснулась от рези в животе. Я знала эту резь. Она появилась с неделю назад. Затем я опять заснула.
Утром резь повторилась. После второй лекции я сбежала с семинара по экономической географии и пошла к знакомому гинекологу, Артуру Петровичу.
Целый день я скиталась по кабинетам. Надтреснувший белый кафель, гулкое цоканье использованных инструментов, больничная стерильная вонь. Уже под вечер Артур Петрович, внимательно разглядывая свои ногти, сказал:
— Значит так. Вы — беременны. Но необходимо сделать аборт.
— Почему?
— В лучшем случае или все равно придется провоцировать выкидыш позднее, или ребенок родится мертвым. А в худшем… Он выживет. Но… лучше бы ему совсем… не родиться. Патология плода вопиющая. Ребенок будет… Это может быть все что угодно. Даже лучше не говорить — что. Вы понимаете? Извините, но это правда. Шансов никаких. Вы ведь не замужем?
— Нет.
— А ваш… друг. Он… не болен?
— Он наркоман.
Артур Петрович быстро и воровато покосился мне в левый глаз, вдохнул и выдохнул носом. Вдох получился баритональным, выдох — типа фальцета.
— В общем, очень похоже… Хотя, может быть, дело и не в наркомании. Как же вы так, Дусенька… Бог его знает, что за времена. В его голосе звучало неподдельное сострадание. — Впрочем, думаю, бесплодия у вас не будет. Вы сможете рожать. Потом у вас вообще практически идеальная материнская конституция. Так что — не расстраивайтесь. Все впереди.
На следующий день я сделала аборт. Потом несколько дней тупо лежала в общежитии на кровати. Я испытывала полную апатию. Никакого интереса к жизни. От Роберта осталось только ощущение холодных и мокрых ладоней на запястьях. Больше ничего. А, нет. Еще — слово «Ацтлан». Каждые полчаса я вытирала запястья простыней, чтобы отделаться от этого ощущения и повторяла: «Не Ацтлан, не Ацтлан…».
Несколько раз я заходила в университет на лекции. Ничего не понимала и уходила. Прошел ноябрь, потом декабрь. Началась сессия. Я просто забыла, что она началась. Вспомнив, пришла на один из экзаменов, взяла билет. Прочитала. Положила назад. Молча вышла.
— Русакова! — крикнул преподаватель.
— Прощайте, — ответила я, не оборачиваясь.
16. Второй первый снег
Уже почти совсем стемнело. Я поймала себя на том, что не знаю, сколько уже стою здесь, напротив того самого подъезда. Фрунзенская, 12. Помню, что я шла по Тимура Фрунзе, когда еще не стемнело, только смеркалось, и лужи были матово-ртутные, какие-то медицинские, что ли. А теперь лужи черные и мерцают, как мудрые глаза.
Вдруг совершенно неожиданно, мощно и без предупреждения, пошел густой крупный снег. Я даже немного испугалась, насколько он пошел неожиданно. А главное — совершенно беззвучно. Сразу, огромными хлопьями. Я подставила ладонь, и на нее одновременно упало несколько аляповатых мохнатых и совсем нехолодных, почти теплых, снежинок. Они были похожи на свалявшиеся хлопья тополиного пуха. Снежинки умерли почти мгновенно, и на мокрую ладонь жадно, торопливо и как-то предсмертно-весело падали все новые и новые, как будто соревнуясь, кто первым растает. «Как наши мужики! — почему-то подумала я. — Как Роберт».
Я подошла к подъезду и набрала код. Код не работал: он явно сменился. Или сломался. Но дверь была закрыта. Я достала мобильный и набрала номер, который не забыла.
К телефону долго никто не подходил, потом ответил сонно-усталый женский голос:
— Слушаю.
— Здравствуйте. Извините, пожалуйста. Я… Меня зовут Евдокия Русакова. Я хотела бы узнать… Узнать о Роберте Двинском… Если это возможно, — добавила я.
Трубка молчала.
— Я, собственно говоря, здесь, у подъезда. Я не знаю кода… Я здесь случайно. Я, понимаете ли, только что приехала в Москву, много лет не была… и вот… попала на улицу Тимура Фрунзе. А это близко. Я…
Трубка мокротно кашлянула и сказала:
— Наберите: 7 потом 39 и нажмите «ключ», — и опять мокротно-тягучий кашель.
— Ясно.
— И поднимайтесь.
— Хорошо.
Я набрала код и вошла в подъезд. Лифт новый. Он стоял внизу. Приличный лифт. Только на двери нацарапано: «Леха — нитрат». Грамотно, с тире.
Шестой этаж. Стены перекрашены. Из салатово-зеленых они стали ядовито-голубыми. Раньше было похоже на больницу, а теперь — на отделение милиции. Дверь та же, коричневый драный дерматин в лопнувших перетяжках. Никакой ностальгии. Даже странно. Чувство брезгливой жалости. Переходящей в скуку.
Я позвонила. И звонок тот же. Двойной динь-динь. Первый динь — вопросительный, второй — повествовательный. Пахло на этаже то ли хвойным освежителем воздуха, то ли воском.
Дверь открыла женщина. Выше меня ростом, явно старше, худая, но с сильно подпухшим и словно заспанным лицом, какое бывает у бомжих со средним стажем. При этом лицо у женщины было умное, даже с чертами какого-то аристократизма и недавно ушедшей красоты. Есть что-то неуловимо знакомое. В бомжах и бомжихах мне все время чудится что-то знакомое. В бездомных собаках тоже. На плечах — темно-коричневый платок.