Нынче он, как и все находящееся здесь в зале мужчины, по уши влюблен в шикарную вдовушку, только что так умело продемонстрировавшую пред ними модный танго. Но за вдовушкой ухаживать опасно. Ее безумно и безнадежно любит молодой хозяин дома, товарищеским отношением с которым, хотя бы случайным, завязавшимся за бутылкой шампанского, он, Думцев-Сокольский, очень дорожит. Все-таки Анатолий Бонч-Старнаковский, продолжатель древнего аристократического, когда-то польского, теперь вполне обрусевшего, рода – богатый, блестящий офицер одного из лучших кавалерийских полков России, и выступать его конкурентом на поприще достижения благосклонности очаровательной Ланской и неумно, и опасно. Да и незачем это, когда под рукою находится такая прелесть, как Муся! Она будит его, Думцева-Сокольского, уже притуплённое воображение, затрагивает приумолкшие голоса чувственности и приятно волнует его затрепанную в бесчисленных закулисных и светских интригах натуру.
– Прелесть моя! Детка! – шепчет он, еще ближе наклоняясь к поэтичной, с короткими, как у мальчика, кудрями головке. – Прелесть моя, почему вы не желаете провести на практике то, о чем так смело проповедуете? А? – нисколько не смущаясь присутствием неотлучной Мусиной подруги, тихой, бесцветной Варюши, и уставясь своими бычьими глазами в миниатюрное, неправильное личико, цедит сквозь зубы Думцев-Сокольский. – А, детка?
Девочка поднимает на него карие искрящиеся глазки, и сейчас они мечут пламя.
– Во-первых, не смейте называть меня деткой! Вам уже сто раз говорилось это, – сердито роняет Муся. – А во-вторых, отодвиньтесь. Терпеть не могу, когда мне дышат в лицо табаком.
Она демонстративно выскользнув из-под руки опешившего Сокольского, отбегает в дальний конец сцены, увлекая за собою и свою молчаливую подругу. Отсюда девочки соскакивают на пол и прячутся в глубокой нише окна, за шелковой занавеской. Оно раскрыто настежь, и ветерок слабо колышет занавеску. Невидимые никому из присутствующих в зале подруги могут здесь перемолвиться словом.
– Терпеть его не могу. Противно мне его ухаживание, – все еще сердито говорить Муся. – Когда он руку целует, чувствуешь, точно жаба тебя коснулась, а вот когда Луговской – ничего, ни чуточки не гадко. А ведь он и некрасивый, и неинтересный, только что играет на рояле хорошо. Вот поди ж ты! Почему это, Варюша? – и пытливые карие глазки так и пронзают взглядом лицо подруги.
– Не знаю, Мусик, право, не знаю. Вероятно потому, что с Луговским ты давно знакома – ведь он бывает у вас в доме еще со времени своего пребывания в корпусе, а Думцев всем вам чужой, – тихо отвечает бледная девушка.
– Ах, не то, не то! – пылко перебивает ее Муся. – Пойми, я люблю, чтобы за мной ухаживали, люблю видеть себя окруженной мужчинами, люблю будить в них того, знаешь, злого зверька с острыми зубами, который называется мужской страстью, и в их увлечении мною находить успокоение от моей постоянной болезни. Да, да, именно болезни, Варюша. Или ты не знаешь, что я ранена на смерть, что о нем только, о далеком и милом, моя мечта? Его я буду любить вечно. Целые пять лет люблю его, с одиннадцатилетнего возраста. Смешно сказать даже, а это – святая правда. Еще девчонкой я адски втюрилась в него с первого взгляда и с тех пор мечтаю о нем. Ты знаешь, пройдут еще два-три года – и я стану шипеть, как старая дева, или ханжить, как Верочка. Этого нельзя, того нельзя; это неприлично, то не принято. И все оттого, что он не для меня, что он – не мой. Я и теперь часто бываю зла, как кошка. Зина ведь хорошенькая? Правда? И адски шикарна, правда? Но вот послушай, Варюша, совесть ты моя. Ведь ты – моя совесть, Варечка: только тебе одной я всю свою душу выливаю. Да, так вот нынче я нарочно про обесцвеченные волосы Зины брякнула… Не веришь? Ей Богу! Думала, если он меня не любит – мечта моя, сказка моя, греза моя далекая – так пускай же и всех других меньше любят все их поклонники – и Китти, и Зину, и всех… С Зины я и начала. Собственно говоря, что в ней хорошего? Нос туфлей, крашеная, рыжая, рот до ушей, однако все вместе адски шикарно и тонко, и пикантно, и…
Муся хмурится, сжимает крошечные кулачки, и скорбный огонек появляется в её глазах.
– Медам и мсье, прошу на сцену. Пора начинать второй акт. Так мы никогда не дотащимся до конца пьесы, – разносится по залу красивый, немного носовой голос «любимца публики», привыкшего к тому, чтобы все им восхищались.
Но его на этот раз никто не слушает. Вдовушка стоить пред креслом Веры и, блестя зеленоватыми глазками и сверкая белыми хищными зубками, говорит, обращаясь к последней, не то искренне, не то шутя:
– Боже мой, Верочка, вот ты опять недовольна мною. Ну, да, да, я знаю… Ты – сама корректность, воплощенная добродетель и понятно опять осуждаешь безумную Зину за то, что она, насмотревшись на всяких Бланш, Жильберток и Маргошек, рискнула перенести их искусство сюда, под сень старинного аристократического дома, и продемонстрировать здесь отчаянное танго, которому место только в злачных, укромных столичных уголках. Непростительное легкомыслие, не правда ли, Верочка?
– Ну, знаете, кузиночка, я думаю, что тени предков, витающие под этой кровлей, весьма и весьма не прочь полюбоваться на такую шикарную исполнительницу-дилетантку, и прабабушки – я уверен в этом – уже устраивают сцену ревности прадедам за их чересчур пылкое увлечение вами нынче, – смеется Толя.
– Вы противный и потому молчите. Я говорю с Верочкой, а не с вами. Слышите, Анатоль, молчать! – пухлою ручкой шутливо ударяет офицера по плечу вдовушка.
– Я умер, – паясничает Толя.
– Ну, Верочка, правду я говорю? – и ласково, по-кошачьи Зина жмется к своей строгой кузине.
Та взглядывает на нее темными, без блеска, глазами.
– Пустяки, Зина!.. Ты же знаешь. Я не люблю только, когда ты выкидываешь свои эксцентричный шутки при девочках. Муся и так преждевременно развита. Мама и Китти уезжая оставили ее на моем попечении.
– И останутся конечно вполне довольны результатами такого покровительства, – снова вмешивается в их беседу Анатолий. – У нашей Веры с пеленок развиты педагогические способности. Она была бы незаменимой воспитательницей в каком-нибудь couvent[1] за границей. Вторая сестрица у меня – образец строжайшей дисциплины и соблюдения нравов.
– А ты все шутишь, Анатолий! – и Вера смотрит на брата своими строгими глазами, но они уже полны выражения нескрываемой нежности.
Мгновенно хорошеет её холодное, замкнутое лицо и молодеет сразу под наплывом теплого чувства.
Все они три – она, Муся и отсутствующая старшая сестра Китти – горячо привязаны к своему единственному брату, весельчаку, кутиле и милому ветренику Толе. Красавица-Китти прозвала брата «Фру-фру», и, это прозвище как нельзя больше подходит к юноше. Веселый, всегда ровный, общительный, рубаха-парень, что называется, и доброты необычайной, Анатолий Владимирович Бонч-Старнаковский слывет не только любимцем своей семьи, но и своего полка, и того кружка, в котором он вращается. Но больше, чем кто-либо другой, его любят мать, отец и сестры. И, глядя на брата и отвечая ему, даже холодная Вера находит в себе те изумительно не подходящие к её типу теплоту и нежность, которые сейчас бросают краски в её смуглые щеки и зажигают лаской её строгие, молчаливые глаза.
– Господа! Еще раз призываю вас всех к порядку, – надрывается «любимец публики». – Я начинаю репетицию и прошу вас молчать, – и он отчаянно звонит в колокольчик.
– А где же остальные исполнители? Где Маргарита Федоровна? Где «Попугайчики»? Где Рудольф? – пулей вылетая из-за шелковой занавески, кричит Муся.
– Они подойдут к своей сцене. «Попугайчики» дали слово быть непременно.
– А Рудольф?
– Я здесь.
Все взоры обращаются к двери.
На пороге зала стоить высокая, плечистая, с военной выправкой, фигура молодого человека. На нем прекрасно сшитый штатский костюм, подчеркивающей эту безукоризненную фигуру. Крупная, тщательно причесанная на пробор белокурая голова, подстриженные рыжевато-белокурые усы, холодные, немного выпуклые, цвета стали, глаза, смотрящие как-то уж слишком прямо и напряженно, и яркий малиновый рот с большими белыми зубами, обнаженными сейчас в улыбке.
– Я здесь… Аккуратен, как видите, – говорить вновь прибывший, как-то странно, точно не по-русски, выговаривая слова и все еще улыбаясь одними губами, тогда как глаза продолжают оставаться серьезными.
– Ага! Мсье Штейнберг! Отлично! Прыгайте сюда к нам, и начинаем репетицию. Живо! – командует «любимец публики», издали театральным жестом приветствуя вновь пришедшего.
Рудольф Карл Август фон Штейнберг – сын Августа Карловича Штейнберга, старого управляющего Отрадным, имением Бонч-Старнаковских, – красивой и легкой походкой переходить зал и так же легко и красиво, минуя лесенку, ведущую на подмостки, поднимается туда, ухватившись руками за доски пола и напрягая и без того сильные мускулы.