3. Время душить
Свинью душили всем миром. Её почему-то не зарезали, как положено, не отмыли, а душили ещё живую, незарезанную, прыткую и резвую. Она сопротивлялась насилию, она визжала, как очень нервная женщина, как жена алкоголика. Она хотела жить, хотела дышать, но существа, что окружили её, не чувствовали её желания. Они леденили её взглядами или взирали плотоядно, а один из них зажал горло, мешал поступать кислороду. Нехороший какой. То был Пабло Пикассо. Да и другие, кто наступал, были всё известные люди: Леонардо да Винчи, Микеланджело Буонарроти, Сальвадор Дали. И все, надо же, были против. Борьба была неравной и, наверно, бесполезной, борьба не за интеллектуальное пространство и не за право есть, борьба за глоток воздуха. Может, это и не свинья была. А кабан. Зверь был похож на чёрта, который никому не вредил, с чёрной шерстью и выразительным, преданным взглядом. Шея у него была толстой, затылок — могучим, но горло сжимали с неослабевающей силой. То был неистовый андалузец. На ногах висели, на спину навалились. Какой-то шутник щекотал подмышкой. Несметное число существ облепило беднягу. «Эх, старость, старость», — подумал поверженный. Но то была не старость. Сила одолела силу.
Микеланджело, видя, что Пикассо не справляется, тоже взялся за шею; он, чувствовалось, анатомию изучил в совершенстве, потому что схватил за самую глотку. Бугры мышц у Буонарроти вздулись, и кислород почти перестал поступать. «Задушат, гады». Все предчувствовали шашлык. Леонардо уже приготовил кружку и штык-нож. Пол-литровую эмалированную кружку он пока отставил в сторону и принялся очищать луковицу. «Закусывать меня». Сальвадор тоже делал больно: ухо крутил. Встал на колени, упёрся в землю, ухо горело. И костюм не побоялся испачкать.
Леонардо всем мешал, ходил вокруг, рассуждал о форме, критиковал кабана за обжорство, за потерю совершенства, которое есть у диких животных, путался под ногами, и время от времени бил кружкой по голове. «Да быстрее вы, — говорил он, — невтерпёж уже».
— Отойди, — серчал Микель. — Стань к забору. Немного терпенья, братья по разуму.
Сальвадор тоже мешал. Открутить ухо, как было задумано, у него не получилось, но он вошёл в раж, и откусывал его.
Задушить никак не выходило. «Какие мы слабаки», — подумал Микель.
— Человек по природе своей — титан, — вещал Леонардо от забора.
Он раззадорил Микеланджело, и тот взялся за дело по-настоящему. Леонардо уже не мешал, на очереди был Сальвадор. Усы у того стояли торчком, он слился с животным в единое и неделимое, а надо было разделить. Микель кликнул подмастерьев, и несколько человек потащили Дали за ноги, в сторону от искушения, подальше от соблазна. Рука художника вцепилась в ухо мёртвой хваткой. Движение прекратилось. «Не откушу, так оторву», — думал Дали. А до этого он думал наоборот: «Не оторву, так откушу». Самым слабым местом, звеном в цепи, казалось сцепление уха и руки, но как ни тащили подмастерья, это звено держало. Микеланджело заметил, что какой-то шутник щекочет кабана.
— Пощекочи ты лучше Сальвадора, — догадался он.
Цепь разорвалась.
— Разойдись! — крикнул Буонарроти по-командирски, и все разбежались в стороны.
Могучий Микеланджело поднял тушу над головой, кабан болтал ногами, но, оторванный от земли, он был, конечно, бессилен. Как Антей против Геракла. Классик держал животину над головой, давая время ей попрощаться с жизнью, с этим светом, помянуть незлым, тихим словом родственников и друзей, просто знакомых, встретившихся на длинном жизненном пути, у одного корыта.
Вот он уже решил покончить с нею одним махом, вдохнул, и, вдруг, на тебе, заметил, что верхом на свинье Пикассо сидит. Ослушался, видите ли.
— Слезь, ради Христа, — попросил его мэтр, — ты всё же вес, — по-доброму получилось у Мике-ланджело.
«Убил бы, — подумал, — взял бы грех на душу».
— Я — Пабло Пикассо, а не вес, — гордо отвечал андалузец.
Тогда Микеланджело смахнул его с кабана, как пушинку. Туда — сюда качнул тушку, и Пабло смахнулся — упал на соломку. Соломку успел кто-то из подручных подкинуть.
— Ну что ты тянешь, сколько можно? — спросил Леонардо, старший по званию. — Я уже заждался. Все уже насмотрелись и на силу твою небывалую, и на красоту мышц. Давай, пора. Час пробил и труба зовёт.
И Микеланджело крикнул:
— Проща-а-а-ай!
— А-а-а-й! — выстрелило из его горла, и кабан погиб.
Микеланджело разорвал его на две половинки. Прямёхонько у себя над головой. Леонардо подбежал под само действо. «Молодчина, — хвалил он брата по разуму, брата по искусству, хлопал его по плечу, — что значит мы, великие», — радовался, как ребёнок.
А Сальвадор, который уже маленько поостыл, толковал Пабло:
— Видишь, каковы титаны, не то, что мы с тобой. Смахнули нас, как пушинку.
— Это меня смахнули, — гордо ответил Пикассо. Леонардо с наслаждением пил из кружки, зажмурив глаза.
4. Дорога
Все вышли из автобуса, чтобы подышать воздухом отечества. Пассажиры дышали и глубоко, и мелко, мужчины затягивались сигаретным дымом, папиросным дымом, махорочным дымом, курили самосад, вдыхали в себя всевозможную дрянь, чтобы достичь гармонии. Женщины стояли просто так. Курить им не хотелось, они и не пробовали никогда, но им был приятен сладкий дым.
Тут же, возле дороги, в алюминиевом бачке, продавалось мороженое, мечта детства, мечта всех. Бачок с мороженым стоял в более широком баке со льдом. Лёд испарялся, и вдыхать даже этот пар уже было счастьем. Лакомства никто не покупал, было стыдно тратить деньги, детство кончилось, а вместе с ним кончились и радости. Очень хотелось, но купить мороженое было нельзя, это было против морали, это был вызов. И если женщина позволяет себе такое на людях, то что она может сотворить, когда за нею не следят. Одна молодушка купила себе лакомство, ей нагребли его ложкой в картонный стаканчик; и все от неё отвернулись. И женщины, и мужчины.
— Да она городская, — угадал кто-то.
А если — городская, какой с неё спрос, что же с неё взять, что требовать. Её пожалели и простили. Некоторые мамы купили своим чадам по сто граммов, по полстаканчика и отвели их в сторонку, в кусты, чтоб не соблазняли других. Мороженое кончалось, и дети долго сосали деревянные палочки.
Но вот пора. Пора садится. Водитель призывно взмахнул крылом, и пассажиры с билетами сели на свои места, стали на свои места, легли, у кого были лежачие, и повисли, у кого висячие. Диспетчер, толстая, могучая, краснолицая, кустодиевская — куль-туристка — лёгким ветерком влетела в салон, честнее было бы сказать в шевелящуюся пещеру, и проверила билеты. Всё соответствовало. Триста тридцать три пассажира имели ровно столько же билетов, девяносто малолетних детей имели право ехать так и использовали это право на полную катушку. Диспетчер, худая, тощая, бледная до желтизны, в школьной форме, которая ей служила уже пятнадцать полных лет, вставила два пальца в рот, два — в нос, большими, оставшимися пальцами, дала понять пассажирам, что мир чудный пока, и свистнула, пронзительно, душераздирающе, долго и внятно. Люди прижались друг к другу, к сидениям, к ножкам сидений, к водителю, к оконным стёклам, и стало так просторно, что диспетчер, которая снова стала толстой, — наверно, она была ведьма — спокойненько так походила по проходу — все даже удивились. Дети высовывали отовсюду головы в лишаях, улыбались, показывая не только гнилые, но и здоровые зубы; улыбки почему-то у них были идиотскими. И вот пора, поехали. Водитель повернул ключ в замке, нажал на газ, отпустил сцепление, отцепил от себя кого-то, кто совсем уж закрывал ему глаза — дорогу ж не видно — и дёрнул за поводья. Конь тронулся. Он помчал, пофыркал, завернул за угол, проехал ещё метров десять и снова остановился. О, матерь пресвятая богородица! Он снова остановился. Двери автобуса открылись, а, может, у него была только передняя дверь, — значит, она открылась, и в автобус начали вваливать — хлынули — безбилетники. Они были скромные и вели себя тихо. Они не видели, как водитель пытался поцеловать диспетчера, а диспетчер ловко увернулась, щёку увернула от ловеласа, а вот улыбку спрятать так и не смогла. Выдала себя с ног до головы. Перебежчики-безбилетники тихо так зашли все, за углом опустело. Втолкались. Как только очередной гражданин появлялся в дверях, другие его подбирали и засовывали куда-нибудь. Как чемодан. Возле кресла водителя сидело четверо, но рычаг, который он то и дело двигал, был свободен, он ходил взад и вперёд, и даже немного в сторону. Этим рычагом водитель переключал скорости, но как он ни упражнялся, прыти у автобуса не прибавлялось, он только покашливал, когда хозяин лез во внутренности.
Автобус повилял по граду Икс, по Градиксу, ещё повилял, покрутился, вправо, влево поездил, — казалось, что это уже не городок Икс, а какой-нибудь громадный городище, вроде Купянска или Жмеринки, — и после долгих и утомительных скитаний — умаял — наконец-то вышел на прямую дорогу. Он выпрыгнул на ровное место, и отсюда уже стало видно, как остаётся позади город Икс, как убегают люди, и дома, и козы. Все вздохнули и радостно, и с облегчением: выбрались-таки. Это было сейчас. А в другое время, и днём, и ночью они строили чудную, очень красивую жизнь для всех: и старых, и малых, и больных. И жили этой стройкой, и думали о ней. Это было не просто будущее, это было светлое будущее. Оно так и называлось — «светлое будущее», и жило в людях, у кого — в сердце, а у кого — в душе. Это было самое лучшее, что может находиться внутри человека.