Долговязому Волику, который возился под капотом "Запорожца", я сказала:
— Ну что, рационализатор, прокатишь к Новому Году на "Мерседесе"?
А у брата его, Павлуши, спросила, понизив голос:
— Спрашивал про меня кто-нибудь?
— Льяна заходила. Говорила, у тебя должок.
А Волик ответил:
— Не было печали, купила баба порося. Позавчера загорелся мотор, но я спас эту развалюху. Думал с утра съездить за товаром на Красный мост, да только стронулся, смотрю, тормоза отказали.
— Передай Льяне, что заскочу на неделе. Воль, хочешь я тебе колесо от троллейбуса подарю? Пригодится на что-нибудь, а? У вас сигареты есть? Я не потому спрашиваю, что у меня нету, я угостить хотела. Жаль, мать близко. Не смогу пачку из заначки достать. Ну, до свиданья, мальчики!
Дружно, степенно кивают Вере Николаевне. Она улыбается по-соседски радушно, наивно. У меня же крутится в голове потрепанная мыслишка: "Услышала про сигареты или нет? Только бы не устроила шмон в сумке, не вынудила орать на нее в праздник".
Вроде бы ничего. Тихо пока. Идем друг за дружкой. Я думаю про то, как опрятно вымазан Волик машинным маслом. Наверное, трубочисты тоже по-своему красивы. И шахтеры. Между прочим, чертеняка этот тоже противным не был, я уж в этом толк знаю, мне грязь любая отвратительна. Например, когда Вера Николаевна наливается краской, вспоминаются молочные поросята на базарных прилавках. Противно становится. И отчего ведь такая ассоциация прет-едет, понять не могу.
Не то я что-то говорю. Цепляясь друг за дружку, мысли словно завлекают меня на полянку в замшелом лесу и там, оторвавшись, бросают. Я дышу ароматом цветов и трав той полянки сколько могу, а после начинаю замерзать и пугаться.
— Такими большими шагами не ходят, — вплетается в меня как плющ скорбный материн голос. Плющ этот и извлекает потихоньку душу с той полянки на волю, будь она неладна. — И руками не размахивают, ведь ты не мальчик.
— Но вы-то с отцом ожидали мальчика, — все-таки огрызаюсь я. Знаю ведь эту манеру наводить критику после того, как со мной любезно переговорило лицо мужского пола, даже если оно — пацаненок сопливый.
— Привычка ходить в брюках лишила тебя женственности. Папа купил на день рождения в супермаркете модную юбку, а ты ее даже в церковь ни разу не одела. Нашла перед кем норов показывать. Да отец с тобой за руку полстраны объездил, пирожные с мороженым в рот клал.
— Все, что он мне в рот клал, через час с кровью из носа вытаскивал.
Замолчала. Обиделась за обоих. Они всегда, чуть что, обижаются за двоих… Не буду дальше думать. Хватит уже на сегодня.
Пыхтела она что-то себе под нос, пока я не привела ее домой, не помогла расшнуровать ботинки и не измерила давление. Там и отлипли.
Как ни странно, отцу она в тот вечер не пожаловалась. При мне, во всяком случае. А о чем они меж собой на кухне шепчутся, не мое дело, хотя прекрасно знаю, что обо мне. Об кого здесь еще языки чесать? Жизнь такая — разлезшаяся да по углам забившаяся. У матери остались из тех, кого отец за историю супружества не отшил, две подруги. Одной — семьдесят: она на склоне лет Ницше для себя открыла, а дети уехали и не пишут. Другая помоложе будет, но из дому выходит только до булочной и в церковь. О чем с ней побеседуешь, чего спросишь? "Что вы сегодня кушали, Дарья Петровна?" Отец за пределами дома вообще стал молчуном. Живет матерью и телевизором. Знал бы он, как тяжело мне с ним… не говорить. Ведь живые же люди в квартире. Ну что ему стоит извиниться за тот удар, сказать, что погорячился, мол. Или просто по имени меня окликнуть. Так нет. Я подслушала, как он ввернул на днях матери на кухне: "Смотри, стена между мной и Ксеной все толще. Я не смогу потом ничего с собой поделать. Это ты виновата: распустила ее. Она, чувствуя твою снисходительность, не нуждается в моей принципиальности.
Я так вымоталась от всех этих разговоров, что как прилегла в седьмом часу в родительской спальне, так и не встала до утра. Помню только, — смутно так, что даже не знаю, было ли оно взаправду, — как в сумерках вошел отец, встал в проходе за кроватями, — я спала на его месте, и долго так, чутко прислушивался, как Вера Николаевна тоненько во сне постанывает. А потом говорит вполголоса, явно в мой адрес: "Чем валяться вечером без дела, встала бы и сварила макарон, пока мать отдыхает". Елки зеленые, думаю, какие все нежные, все нуждаются в заботе. Сам, думаю, сообразишь что-нибудь на ужин. Вот сорочку я бы с него стянула и — в стирку. Не замечает она что ли, какой он замызганный ходит? Может, они постарели уже у меня? Однажды отец, когда у нас еще бывали перемирия, сказал про нее: "Пусть радуется побольше. Ей молодости осталось с воробьиный клюв". А чему радоваться-то? Я просто надивиться не могу, как они от какой-нибудь глупой статьи в газете оживаются. Хватило бы мне, интересно, сил в шестьдесят лет откликаться на разный мусор. Ведь жизнь умнеет слишком быстро.
Думы так заполонили мою черепушку, что изгнали сны, хотя я продолжала дремать. И в дреме я помолилась за них обоих и до утра прислушивалась, или думала, что прислушиваюсь, к дыханию мамы:
— Живите, Господи, живите! И не надо так серьезно на меня дуться. Помните, как мы втроем смотрели сериал, и вы сказали про главную героиню: "Как посмотришь, какие заботливые дети выросли у других родителей, плакать хочется от обиды". А я же ведь меж вами сидела.
— Выйди вон, а то сдохнешь!.. Выйди вон, а то сдохнешь!.. Выйди вон, а то сдохнешь!.. Хороший у Кати голос.
2
А там вошли в мою жизнь те люди. Как раз в Великий Пост. Мать теперь говорит, что вот, прибыли по твою душу бесы, оклемаешься — исповедуйся и прими Святые Тайны. Я же видела, что жизнь сходит с ума, и понемногу умнела.
Но давайте по порядку.
Вернулась из России Таня, подруга моя, покинувшая нас семь лет назад из-за того, что начались плохие времена, а на руках у нее — годовалый сынишка. Как она старалась, бедная, как перебивалась. Ставила на воробьев мышеловки и, если Бог посылал добычу, делила пополам между сыном и псом. В ту пору у них с мужем Витькой жил Альтар — человек, а не зверь — и когда он издох от чумки незадолго до их отъезда, Танюша сказала, что это к лучшему: случись такое через год-другой, то она бы не вынесла и тоже умерла. Что не помешало ей сразу взять щенка. Можно было ведь не торопиться, грустно ведь, неизвестно еще, как устроятся на новом месте, но ей, во-первых, нужна была овчарка, — в целинном поселке, куда они собрались, понятное дело, породистые собаки в дефиците, а во-вторых, Танюша рассуждала так: если я не захочу утром встать, — а это желание постоянно набирает обороты, — ребенка накормит отец, или на худой конец — соседи. Настоящий же пес не ест из чужих рук. Значит, мне надо будет поднатужиться и прожить день.
Но очень уж печальной Таня не была. Она была деловой и отчаянной.
Вот пришла она, значит, ко мне в потертом джинсовом костюме и с рюкзачком на плече, такая же, как и в день отъезда. Коже только примкнула ближе к телу, отчего лицо вытянулось. Светлые волнистые волосы разлеглись по плечам. А глаза стали еще ярче. Синие-пресиние, огромные, всегда перед вами стоящие в беседе, как два василька. Но не всегда за ними что-то угадывается: то пропадет этот кто-то неизвестно по каким делам, оставив вместо себя автоответчик, то задумчиво пройдет тенью, то спрячется за углом. Но если уж выйдет на середину и шагнет навстречу, то это само синее небушко, солнышком припорошенное. Знаю, что говорю, потому что это в нас общее, только я меньше прячусь и по делам не бегаю.
Уединились мы на кухне после того, как отсидели с родителями, и Татьяна мне говорит, вплотную так — небушко так и полощется у самого моего носа:
— Ну, как личная жизнь?
— Никак, — отвечаю. — Не видишь что ли этих, что за дверью, возможно, подслушивают? С ними не жизнь, а сплошное жертвоприношение.
— Кто чем жертвует?
— Я. Собой.
— А зачем?
— Деться некуда.
— Но у тебя же есть вторая квартира.
— На мать записанная, а значит, будет проверять, что в холодильнике, сколько раз в туалет сходила.
— Значит, встанешь с ножом у двери и не впустишь. Пусть приходят на правах званных гостей, пока не научатся вежливости.
— А деньги брать где? Нету работы.
— И долго ты собираешься жертвовать?
— Ну хорошо, жила я один раз на второй квартире, жила. Целых четыре месяца. Квартира-то коммунальная. Соседи за мной досмотр вели по всем пунктам и этим докладывали. Но неплохо, честно говоря, было. А потом пришел отец и сказал: "Хватит, пойдешь обратно".
— И ты пошла? Господи, ты что — чемодан?
— Соскучилась я по ним.
— Господи ты Боже мой, я и от любви вселенской задыхаясь не пошла бы по указке! Ну какая может любовь остаться при таком обращении?
— То, из чего я состою… Понимаешь, я не могу их сильно обидеть.