Глава 2. Обрыв
Сразу за домиком был обрыв. Крутой склон вел к желтому песку, цветным камушкам, перламутровым раковинам и серо-голубому мутно-прозрачному прибою неласкового Балтийского моря. Оно обжигало маленькую розовую ногу, заставляя прятаться в сыпучем одеяле нежного песка.
Так проходило четвертое или пятое лето жизни.
Первое лето, когда вспышки воспоминаний напоминают не мгновенные фотографии, а обрывки отснятого фильма. Начало и конец перепутаны, характеры героев смутны, но можно бесконечно вглядываться в пейзажи, вдыхать терпкие волнующие запахи, читать по губам и жестам, тоскуя о навсегда потерянном дне.
Спускаться страшновато, карабкаться наверх тяжело, но рука отца была всегда рядом. Не приходилось вымаливать, жалобно по-щенячьи повизгивая или агрессивно требуя, – все приходило само. Потом она прочла про базисное доверие к миру и вспомнила поросшую темными волосами отцовскую руку, сопровождавшую ее короткое, безутешно оборвавшееся детство, вспомнила, и тепло любви накрыло ее теплым одеялом мелкого балтийского песка.
И даже ежедневные прогулки с тремя кастрюльками из непривычного алюминия (он тогда только входил в моду) по надоевшей дороге не казались такими тоскливыми. В кастрюльках плескался и остывал скучный обед из соседнего дома отдыха.
Все было прекрасно, кроме еды. Как она ненавидела запах супа, пенки на молоке, тягучесть киселя, размякшую кашу да, в общем, почти все, чем кормили и на отдыхе, и дома, и в детском саду, худющую неуклюжую девочку с огромным бантом на торчащих во все стороны черных кудрявых волосах.
Главное насилие детства – еда. Кошмар полной тарелки, которая никак не становилась пустой, и даже отец не стремился встать на защиту. Да разве мог он, переживший не один голод ХХ века, почувствовать, подступающую к горлу позднего и болезненного ребенка тошноту? Но в этой пытке было свое утешение – истории, заставляющие замирать сердце и открывать рот. Истории, заманчивая прелесть которых заставляла забыть все, даже ненавистный вкус манной каши
Хаим Кабак. Отец героини. 1950 г. Фотография из семейного архива.
Глава 3. Книжная полка
Книги пахли по-разному. Старые – пылью и засушенными между страниц листами забытого гербария, новые – черными буквами типографской краски, любимых запахов детства было три: книг, мандаринов – из мешочка Деда Мороза на Новый год и шоколадных конфет «Мишка на Севере» – из того же мешочка.
Бесконечный диатез не позволял баловать единственного ребенка шоколадом и мандаринами, строгий запрет переставал действовать лишь раз в году. Проснуться рано утром, залезть на четвереньках под елку, нащупать в алом атласном мешочке пупырчатость мандариновой корки, присоединить к ней гладкость конфетной обертки, а затем со всем этим богатством оказаться на старом диване и погрузиться в новую книгу – яркие картинки, лощеные страницы, неведомые истории.
Очень долго, до начала самостоятельной жизни, новая книга оставалась для нее праздником, праздником, ради которого можно было пойти на все, даже на обман.
Сколько раз толстая обложка очередной истории предательски выглядывала из-под надоевшего учебника.
– Чем ты занята?
– Да уроками, конечно, так много задали.
Что же говорить о бесконечных бессонных ночах. Ура, из соседней комнаты доносится сонное дыхание взрослых, и, наконец, можно включить настольную лампу и читать, читать, пока за окном не начнет светать. Ну и черт с ним, что сон длился два часа, что нет сил подняться и идти в школу, зато волшебная ночь чтения осталась самым ярким воспоминанием и спустя несколько дней ее, возможно, удастся повторить.
Толстые стекла очков оказались платой за это безумство – одно из немногих безумств в ее жизни.
Все эти, да и многие другие печали и радости ждали девочку в неведомой перспективе школьных лет, а сейчас мы оставим ее на старом диване с книгой на коленях – маленького человека у книжной полки морозным утром, вкус которого она сохранит на всю жизнь.
Точнее – на множество жизней, имевших свои означенные границы. Движение по ступенькам, первая из которых могла называться – мама.
Глава 4. Мама
Глаза, руки, запах, голос матери – сколько сентиментальных и натуралистических, романтических и реалистических текстов можно найти на эту тему в мировой литературе… Молчанием, расплывчатым пятном, очертанием в тумане памяти, незнакомо-пугающим в нелепом больничном халате, пытающимся обнять, опереться, задержаться на грани этого мира образом… Сплошные многоточия, обозначившие женщину, давшую жизнь.
Затем уже взрослой, вглядываясь в фотографии, она видела огромные глаза, кудрявые волосы, тонкую талию и невольно смотрелась в зеркало, пытаясь уловить сходство. С годами родовые черты проступали ярче, на смену отрицанию нелепого, под влиянием минуты сделанного шага, приходило и понимание и прощение. Боль сиротства ушла на задний план, откатилась морским приливом, обнажив сочувствие и редкие камушки счастливых моментов. Возможно, в глубинах памяти их было больше, но песок времени, тина времени, ржавчина времени – покрывают, затягивают и разъедают минуты, часы и годы раннего детства.
Роза Кабак (Чунц). Мать героини. Конец 50-х годов ХХ века. Фотография из семейного архива.
Мама была связана с множеством вещей, красивых, шуршащих, блестящих и пахнущих на туалетном столике в спальне. Флакон духов «Красная Москва» с резким чуть пряным запахом и тугой неподдающейся пробкой; пудра, рассыпающаяся легким облаком в момент открытия круглой нарядной крышки; тюбики губной помады; театральная сумочка, пушисто-кудрявая каракулевая муфта, брошь и кольцо – загадочный мир женской красоты, притягивающий маленькую девочку. Все это можно было рассматривать и щупать, нюхать и осваивать, пока мама возилась на кухне или развешивала белье во дворе. Девочку не ругали за рассыпанную пудру или испорченную помаду, она любила изучать взрослый мир сама, без свидетелей.
Роза Кабак (Чунц). Мать героини. Середина 50-х годов ХХ века. Фотография из семейного архива.
Мама пыталась обучать дочку некоей премудрости, которая, сказавши честно, давалась плохо: палочки в тетрадке выходили косые, акварельные краски скатывались на бумаге в нелепые комочки, пластилин застревал в волосах и прилипал к рукам, единственное, что доставляло радость, – архитектурный конструктор, из которого можно было построить дом с балконом. Однажды девочку научили вывязывать петли из ниток, и она чрезвычайно гордо прикрепила их на все имеющиеся в шкафу полотенца.
Особая история – чтение. Буквы она, наверное, освоила очень рано, а книгу – «Сказку о мертвой царевне и семи богатырях» – прочла как-то сразу, догадавшись, каким образом из букв и слогов складываются слова и предложения любимых пушкинских стихов. Количество внимательного слушания резко перешло в новое качество собственного доступного чуда.
А до этого момента как она любила сидеть на диване, заглядывая в толстую мамину книгу и слушая непонятную, но притягательно прекрасную поэтическую речь! Потом спустя много лет она поняла, что четырех-, пяти летнему ребенку мать читала взрослые стихи Лермонтова и Пушкина. И, самое поразительное, она что-то понимала, раз сидела и слушала музыку русского стихосложения, отозвавшуюся во взрослой жизни многими строками собственных стихов.
Инесса Кабак (Ганкина) с мамой. Начало 60-х годов ХХ века. Фотография из семейного архива.
А еще была смешная попытка ставить ребенку оценки за поведение, а главное – показывать этот дневник вечером папе. Девочка не помнила, сколько длилась эта пародия на школу, но неприятный осадок от маминого «доноса» какое-то время царапал ее душу. Она не боялась отца, но очень не хотелось тратить редкие часы вечернего общения на глупые объяснения по поводу каши, кривых палочек или неубранных игрушек. Благо отец не принимал эти проблемы всерьез.
Вообще, она почти не помнила серьезных наказаний в раннем детстве. Единственный раз ее поставили в угол в спальне, и она на всю жизнь запомнила, как смеялись мать и отец за столом в гостиной, под круглым теплым светом абажура, а она смотрела в щелку и тосковала в своем одиночестве и отверженности, как тосковала вечером, когда ее отправляли спать, как тосковала во время долгих детских болезней, лишенная возможности слушать непонятные разговоры взрослых, – единственный ребенок немолодой супружеской пары. Нелепая жестокость двадцатого века прокатилась по судьбам родителей, во многом определив ее собственную, но все это она поймет, будучи взрослой, а пока светит настольная лампа на письменном столе отца, поблескивают блестяще-загадочные инструменты маминой готовальни, а девочка впервые сама читает знакомые стихи: