Но это не удалило сына от неё, наоборот, приблизило, мать со своими несогласиями, неженской колючестью, стремлением отстоять собственное мнение была очень дорога сыну, иногда ему до слёз было жалко её… Кстати, отец в таких случаях почти всегда уступал матери.
Чердынцев отвернул обшлаг рукава, посмотрел на часы – было без четверти двенадцать ночи. Часы Чердынцев носил знатные, в серебряном корпусе, с циферблатом, украшенным надписью «ЗИМ», что означало – произведены они на заводе имени Молотова, – с боков к часам были приварены желтоватые латунные ушки: часы эти были карманными, но неведомый мастер, у которого мать купила этот выдающийся хронометр и подарила сыну, решил превратить их в наручные и произвёл это вполне успешно. Прилаженные к коричневому кожаному ремню, часы выглядели очень солидно.
По двору, недалеко от дощаника, торопливой трусцой пробежали двое пограничников. Чердынцев вновь посмотрел на часы.
Минуты через три во дворе появился пыхтящий, державший чемодан сразу двумя руками Ломоносов. Остановившись посреди двора, маленький боец дунул себе в нос, сбил со лба потную морось и вновь схватился обеими руками за чемодан. Чердынцев почувствовал, что у него наливается горячей краской лицо – тщедушный боец тащит его тяжёлый чемодан, а он, здоровенный мужик, прохлаждается… Тьфу! Да потом всему миру уже известно, что слуги в России отменены в семнадцатом году: как «Аврора» грохнула своими орудиями, как всколыхнула залпом холодный мутный воздух Петрограда, так слуг и не стало.
Лейтенант поспешно застегнул портупею и, громыхнув сапогами по деревянному полу, выскочил из дощаника наружу.
– Да что же вы, товарищ боец, – пробормотал он обескураженно, перехватывая чемодан и отодвигая в сторону Ломоносова, – что же вы… Я сам. Сам!
– Вы не глядите, товарищ лейтенант, что я маленький, – неожиданно обиженно произнёс Ломоносов, хлюпнул носом, – я сильный. Я ведь деревенский, а в деревнях народ калибром поменьше будет, чем в городах, зато очень сильный, – Ломоносов ухватил себя за рукав гимнастёрки, помял демонстративно бицепс, намекая, что мускулы у него ого-го какие, – о-очень сильный! Чемодан для меня – пфу!
Чердынцеву сделалось весело – очень уж забавным был этот боец. Он фыркнул, перекинул чемодан из руки в руку:
– Спасибо вам, товарищ боец!
– Не стоит, товарищ лейтенант. Я с вами не прощаюсь, я с вами завтра… – Ломоносов ткнул пальцем в сторону пограничных столбов, выстроенных в рядок у стенки, – с вами завтра на заставу поеду, меня в наряд включили.
– А столбы до утра успеют высохнуть?
– Успеют, – заверил лейтенанта боец.
– Тогда не прощаемся, – воскликнул лейтенант и потащил чемодан в комнату. Деревянные половицы звучно запели у него под ногами. Когда он был без чемодана, они не пели, сейчас запели голосисто, громко… На улице также голосисто и громко звенели цикады. Один звук сливался с другим.
Ломоносов не уходил, стоял под окном и пальцами трогал пограничные столбы, проверяя, высохла ли краска или нет? Краска почти высохла, осталось чуть. Лейтенант высунулся в окно, спросил:
– А что за суета на территории штаба была? Народ куда-то побежал…
– Да нарушение очередное. Каждую ночь немаки границу нарушают.
– Так часто?
– Иногда до сорока раз за ночь.
– Ого, – сказал лейтенант и сел на койку.
Только сейчас Чердынцев почувствовал, что он устал за день, сильно устал, голова сделалась тяжёлой, чужой, вместе с болезненной тяжестью в тело в очередной раз натекла тревога. О том, что представители сопредельной стороны, как в данном случае надо называть немцев, уже оккупировавших Польшу и выставивших на границе свои посты, могут до сорока раз за ночь нарушать демаркационную линию, Чердынцев даже не слышал. Он помял пальцами виски – надо было избавиться от боли и духоты. И ещё – от этой липкой, очень неприятной тревоги, от которой кожа на теле покрывается гусиными пупырышками.
– Спокойной ночи, товарищ лейтенант, – вежливо попрощался маленький аккуратный солдатик, поправил на ноге голенище сапога, сползшее вниз. С сапогами у него, похоже, всегда были проблемы.
– Спокойной ночи!
– Когда расцветёт, примерно в пять утра, я вас разбужу, – сказал солдатик, – в шесть на заставу уже пойдёт машина…
Ломоносов говорил что-то ещё, но лейтенант уже не слышал его, клевал носом – всё-таки он здорово устал за прошедший день, – но в следующее мгновение всё-таки очнулся, проговорил машинально, лишь для того, чтобы Ломоносов услышал его голос, а что скажет лейтенант, это было совсем неважно:
– Да-да, спасибо… К этой поре я уже сам проснусь.
Как ни странно, нарушений в ту ночь было зафиксировано не двадцать пять и не тридцать, и не сорок – лишь одно, то самое, которое засёк лейтенант – на его глазах на пограничную линию выдвигалась тревожная группа.
Трещали цикады, где-то неподалёку от дощаника, в густоте вековых деревьев хрипло гукал филин, одинокий страшноватый крик его увязал, тонул в других криках, но Чердынцев сквозь сон слышал только филина и спрашивал себя: «Кто это кричит? Неужели человек? Может быть, нарушитель?»
Из глубины сна на лейтенанта накатывала тёплая успокаивающая волна, Чердынцев, подмятый ею, нырял глубоко и уже не слышал филина, остальные же звуки, звон цикад и разные птичьи голоса не доходили до него и раньше, тонули в глухом мягком пространстве. И сам он сейчас лежал на чём-то мягком, удобном, отдыхал. Серый свет, который он видел, был несильным, успокаивающим, приятным…
Но прошло немного времени, и он снова ощутил тревогу – сосущую, холодную, прилипчивую, будто заразная болезнь. Чердынцев протестующе задвигал головой по подушке, засипел, потом стиснул зубы и сипенье прекратилось.
Тревога не проходила.
Лейтенант вздохнул тяжело – понимал, что он спит, а из сна надо было выплывать, иначе тревогу не заглушить, – провёл ладонью по лицу и от движения этого, от самого прикосновения к коже проснулся. Было тихо. И цикады уже не трещали, и филин не гукал. Говорят, когда кричит филин – это к беде.
Чердынцев хоть и был жителем городским, лесных и сельских премудростей не знающим, а о зловещих предупреждениях, которые делает людям филин, слышал не раз. Лейтенант открыл глаза и зашевелил губами: «Свят, свят, свят!» – в следующий миг обрезал себя: ещё не хватало на какие-то старушечьи приметы внимание обращать…
Почему так тихо? И цикады куда-то подевались, и филин… Если крик филина был неприятен, то с цикадами можно было бы мириться… Но нет.
Вспомнился отец. Как он там, на далёкой дальневосточной границе? Отца Чердынцев любил больше, чем мать, – так уж получилось, – отец был добрее, внимательнее, умел находить тёплые верные слова во всякой беседе, там, где мать отвешивала сыну подзатыльники, отец одарял мороженым либо сладким рыжим петухом, выплавленным из вкусного жжёного сахара и насаженным на плоскую деревянную лопаточку… Эти милые вкусные предметы делали детство особенно запоминающимся.
После боёв на Хасане отец приехал в Москву с орденом Красной Звезды на гимнастёрке, сообщил как бы между прочим, что орден ему вручал сам генерал Жуков.
О Жукове тогда много писали в газетах… Чердынцев приподнялся на кровати, покрутил головой, стараясь уловить хотя бы один звук, доносящийся с улицы, но было тихо, очень тихо, такая тишь способна либо совсем освободить человека от сна, либо быстро опрокинуть в дремотное состояние, явь тогда покрывается светлым туманом и уже не хочется ни вспоминать что-либо, ни думать о чём-то… Сон проглатывает человека целиком.
Так было и с Чердынцевым. Едва он опустил голову на подушку, как тут же уснул.
Он так и не понял, сколько времени спал – час, полтора или всего-навсего десять минут.
Вначале в сознание его проник далёкий непонятный вой, напоминающий звук ползущего по кривым железным рельсам трамвая, потом Чердынцев подумал о том, что это может быть тяжёлый артиллерийский снаряд, неторопливо отправившийся в далёкий путь, к своей, видимой только ему одному цели, но в следующий миг отмёл мысль о снаряде, это мог быть какой-нибудь сумасшедший танк, вырвавшийся из бокса на свободу, либо паровоз с лопнувшим котлом…
Прошло ещё несколько мгновений, и он услышал треск, словно пара крепких рук рвала на куски прочную ткань, и Чердынцев невольно поморщился: зачем? Зачем рвать новую прочную ткань? Она же может пойти в дело!
Лейтенант пробовал разлепить глаза и очнуться, но не мог, это было выше его сил, голова неожиданно потяжелела настолько, что её невозможно было оторвать от подушки. Чердынцев дёрнулся во сне раз, другой и вновь обессиленно вдавился головой в подушку – сон не отпускал его. Грохот тем временем раздался совсем рядом, и Чердынцев услышал крик, обращённый к нему:
– Товарищ лейтенант, а, товарищ лейтенант! Очнитесь!