– Мать, готовь харч, – строго приказал Алеха. – Я сейчас запрягать буду… Дорогу хорошо знаешь? – спросил он дочь.
– В Александровский завод-то? Знаю.
– Как проедешь Поповский ключ, поднимешься, там спуск по елани шибко крутой будет. Потом отворот от большака влево.
– Помню.
– Вот-вот. Раскат здесь. Не удержишь коней – вытряхнуть может. Держись за головки.
Через час из ворот крюковской усадьбы на скрипящую от мороза улицу выкатились добротные розвальни. Коней Алеха не пожалел: в корень поставил Каурку, сильного и рослого, который хоть никогда и не занимал на скачках призовых мест, но зато мог без роздыху пробежать многие версты. В пристяжке выплясывала гнедая пятилетняя кобыла. На Усте был добротный полушубок, подпоясанный сыромятным ремнем, собачьи унты. Теплый пуховый платок закрывал лицо до самых глаз. На правой руке висел ременный бич.
Алеха провожал дочь до школы. Атаман был уже там.
– У них еще не у шубы рукав. Все еще собираются, – встретил он казака. – Да нет, хотя вон идут.
Пятеро японцев уселись в сани, накинули на колени овчинные тулупы. Руки спрятали в рукава, винтовки прижимают локтями.
Каурка, почуяв волю, сделал глубокий выдох, словно знал о дальней дороге, и легко стронул сани. Заскрипели полозья. Устя побежала около саней, оглянулась, махнула стоящим на заснеженной улице мужикам, прыгнула в сани, взмахнула бичом.
– Эх, бедовая, – крутнул головой атаман.
– Не завидую я тебе сейчас, атаман. Время-то какое…
– Хреновое время. Партизаны. Японцы. А тут из станицы требуют оказать помощь по ликвидации партизанских банд.
– Уже один раз ликвидировали, – изумился Алеха. – Неужели еще остались, не ушли?
– «Ликвидировали», – нахмурился Романов. – Они нас чуть не ликвидировали. А мы с помощью Петра Пинигина одного Иннокентия ликвидировали.
– Да неужто, Иваныч…
– Кеху по его доносу стукнули. Будто он партизан предупредил. Ты только помалкивай. Мы с тобой хоть дальние, а родственники. А то и меня могут за огороды вывести.
…Солнце перевалило уже за полдень, когда дорога вывела к дальним покосам. Вон у того колка стояли табором. Семей десять. Весело было вечерами: песни, пляски – не забыть. По росе выходили косить сочную высокую траву.
Дорога пошла в гору. Устя соскочила с саней, пошла рядом, намотав на руку вожжи. Так она делала всякий раз, когда чувствовала, что начинает мерзнуть.
Японцы сидели смирно, похожие на снежных баб. Спины и головы их покрылись куржаком и снежной пылью. Вначале они изредка переговаривались, но вскоре перестали. Тоскливо посматривали на заметенные снегом сопки. Безлюдье, тишина и сопки. Лишь перед самым перевалом чужестранцы испуганно оживились. Устя недосмотрела. От холода у пристяжки закрыло куржаком ноздри, и она, задохнувшись, упала на колени.
Поднявшись пешком на гору, Устя хорошо согрелась. Только пощипывало руки и лицо. Она остановила лошадей, сбросила мохнашки – большие собачьи рукавицы, сняла варежки, пригоршней зачерпнула колючий снег, быстро растерла руки и лицо. И почти сразу почувствовала, как к рукам хлынула теплая волна.
Устя обошла лошадей, потрогала упряжь, развязала супонь.
– Господин офицер, помочь надо.
Офицер что-то сказал солдату. Тот поднялся с трудом, на негнущихся ногах подошел к головам лошадей.
– Придержи-ка, – скомандовала Устя.
Солдат, щуплый, низкорослый, пытался ухватить тонкий сыромятный ремень, но окоченевшие руки не слушались его.
– Иди-ка обратно, садись.
Смуглое лицо солдата стало серым от холода, на ресницах намерзли слезы. Чувство, похожее на жалость, шевельнулось в душе девушки, но она тут же отогнала его. Она подтолкнула солдата к саням, толкнула несильно, но тот упал и не сразу смог подняться.
Наверху, на сопке, было, казалось, еще холоднее.
Устя в сани не садилась, а по-прежнему шла рядом с лошадьми.
– Скорей надо! Скорей!
– Нельзя скорее. Лошади пристали. Еще немного – и с ветерком покатимся, – Устя внимательно посмотрела в лицо офицера. «Замерзает, сволочь».
Перед спуском снова остановила лошадей. Подошла к Каурке, поправила хомут, проверила супонь, чересседельник. Кони потянулись к девушке мордами, терлись о полушубок, очищая носы ото льда. Устя все делала не спеша, обстоятельно. Японцы с суеверным ужасом наблюдали за ней. Потом, бесцеремонно оттеснив солдата, села в сани, щелкнула бичом.
– Пошел!
Кони рванули, холодный воздух перехватил дыхание, брызнул снег из-под кованых копыт коренника. Выстилалась в махе гнедая пристяжка, свистел над головой бич, сливались в серую полосу пролетавшие мимо придорожные кусты. Злой восторг захватил сердце девки. Она что-то кричала, захлебываясь обжигающим ветром.
На развилке, где узкий проселок отворачивал круто влево, сани занесло, ударило о кочку. Устя ждала этого поворота и, как клещ, вцепилась в головки розвальней. Краем глаза она видела, как вылетели из саней закоченевшие японцы, как летели отдельно от солдат их лохматые шапки, винтовки. Лишь офицер ухватился за сани и тащился сбоку, силясь что-то крикнуть. Устя полоснула бичом по перекошенному в напряжении лицу и, видя, что японец вот-вот перевалится в сани, выхватила из головок топор. Блеснуло на солнце отточенное лезвие, тело офицера дернулось, перевернулось несколько раз в снежной пыли и осталось лежать на дороге. Хрустнул далеко за спиной одинокий выстрел, заныла высоко над головой слепая пуля.
Лошади во весь опор уходили от развилки дорог. Устя погоняла, не жалея мокрой, исполосованной бичом широкой спины Каурки. Остановилась нескоро, лишь спохватившись, что так можно загнать коней насмерть.
Вздрагивая от пережитого, она обошла тяжело поводивших потемневшими боками лошадей, проверила упряжь. Вытащила из-под оставшейся соломы потники, накрыла ими спины Каурки и пристяжки. Потом легко тронула вожжами. Объехав остроголовую сопку, она увидела, как наперерез ей, из сиверка, движутся трое верших.
– Эй! Стой!
«От этих не убежишь», – мелькнула у Усти мысль. Она натянула вожжи и, опасливо всматриваясь во всадников, стала ждать.
Подъехавшие были в коротких козьих дохах, до глаз закутанные в башлыки. Поперек седел лежали винтовки.
– Гордая стала, не узнаешь, – хохотнул мужик на высоком белолобом коне.
На такую удачу Устя не надеялась.
– Братка! Кольша! – и, сама не ожидая того, заплакала.
– Поздоровайся вначале, девка, а потом реви.
– Дядя Андрей! Да как вы тут… Ей-бог, не узнала, – заговорила она сквозь слезы, но уже улыбаясь. – А это с вами, третий-то? Его уж совсем вроде не знаю.
– В Ключах не бывала? Тогда не знаешь. Хочешь, так познакомлю?
– Куда, сестра, путь держишь?
Устя вздохнула.
– Куда ж мне теперь деваться. К вам только.
Волнуясь, Устя рассказала обо всем.
– А он уцепился и тащится обок саней. Тогда я топором его…
– Не журись, девка.
– Так человека же порешила…
– Эка невидаль, – дядя Андрей зло мигнул. – Да и не человек он. Для нас, по крайней мере. Кто тебя надоумил вытряхнуть их!
– Тятя, кто больше. Он говорит, японцы на морозе хлипкие, быстро закоченеют.
– Надежный мужик у тебя, Николаха, отец.
Покурив, всадники разделились. Николай поехал проводить Устю на одинокую заимку, куда не заглядывали ни белые, ни японцы, а дядя Андрей с ключевским мужиком решили съездить к развилке дорог.
– Надо глянуть на твое дело, девка.
До зимовья оказалось недалеко. Хозяева были знакомыми и встретили гостей радушно. Загудел на земляном полу пузатый самовар, хозяйка сбегала в занесенный снегом балаган, служивший кладовой, принесла миску твердых, как галечник, мороженых пельменей, кружок сливок.
Только теперь Устя почувствовала, что с утра не ела. Перед тем как сесть за стол, она повернулась к темной иконе Божьей Матери, жарко зашептала молитву, закрестилась.
Николай с удивлением смотрел на сестру, но ничего не сказал. Устя села за стол с покрасневшими от слез глазами, скорбно поджав губы.
Николай все же не выдержал.
– Георгию Победоносцу надо было молиться. Да радоваться. А ты ревешь. Слышь, паря, – обратился он к хозяину, – сестра-то у меня какая! Японца зарубила.
Хозяйка откинула с головы платок, чтобы лучше слышать, замерла у печки, с жадным любопытством уставилась на гостью.
Хозяин, звероватый мужик, до глаз заросший бородой, довольно крякнул.
– Выпить надо по этому поводу, – сходил за ситцевую занавеску, вернулся с бачком китайского контрабандного спирту. – И ты, девка, выпей, погрей душу.
– Не пью я.
Николай тряхнул чубом.
– Можно. Немножко можно.
Жидкость обожгла горло, затуманила голову, растопила на душе тяжелую ледышку.
За маленьким промерзшим окошком залаяли собаки, заскрипел снег. В зимовье ввалился дядя Андрей.