Это я говорил тебе, а всего все равно не скажешь, и все слова столько раз употреблялись в жизни, и что тут скажешь нового, и какой в этом смысл, нет в этом смысла, кроме одного, кроме одного: я говорю – и я с тобой, милая моя, родная, любимая, единственная моя, свет мой, и я вижу тебя, слышу тебя, чувствую тебя, счастлив с тобой, как никогда и ни с кем в жизни. Не было у меня никого ближе тебя.
Тебе было хорошо со мной? Я тебе нравился? Я тебя устраивал?
Малыш, чуча-муча, пегий ослик, чуть-чуть ты смалодушничала, чуть-чуть, и это тот последний дюйм, который решает все.
Я никогда не отделаюсь от истины, что мы были созданы друг для друга. Ты не была самой красивой, или самой умной, или самой доброй – я видел тебя глазами ясно, я не идеализировал: ты была по мне, и каждый взгляд, вздох, движение твои – были навстречу, как в зеркале.
Я видел тебя – и прочие переставали существовать, отделялись стеклянной стеной: чужие, отдельные, другие.
Я видел тебя – и был лучше, чем без тебя: был храбрее, сильнее, умнее… нет, это чушь: добрее, тоньше, благороднее… да и это не главное: я был значительнее, крупнее, чем без тебя.
Из беззащитности, ранимости спохватывалась ты казаться стервой – и вдруг поступала согласно этой претензии, а под блеском глаз дрожала робость, потому что суть была доброй и хорошей, и ты боялась быть такой, чтоб не проиграть в жизни, чтоб не выглядеть слабой. А я настолько знал свою силу, что не боялся поступать как слабый, и в результате ты поступала как сильная, а я как слабый, хотя на деле было наоборот, и на деле получилось наоборот… Господи, милая, как я помню все…
Все кончается, жизнь на закат, финиш отмерен. Не было у меня дня без тебя. Давай напоследок, как тогда, мизинцем к руке, ага.
Твой – Я.»
Любит – не любит
1. Соблюдайте правила пользования метрополитеном.
«Тысячу лет назад норманны сеяли пшеницу на юге Гренландии. Не изменись климат, в Ленинграде сейчас вызревали бы персики. И даже в декабре в больницах было бы не меньше двадцати градусов, что вовсе неплохо…»
Эти праздные размышления, простительные для уставшего за дежурство человека, а Звягину вообще свойственные, развития не получили. Сойдя с эскалатора, к выходу из метро двигалась перед ним молодая пара и, судя по коротким движениям голов, упакованных в шарфы и ушанки, скорее ругалась, чем ворковала. Неожиданно после особенно выразительного кивка, подкрепленного соответствующей жестикуляцией, юноша как подрубленный пал на колени и, содрав шапку, замер так с простертыми руками в позе крестьянина, пытающегося всучить челобитную поспешающему по государственной нужде царю.
Девушка обернулась с презрительной усмешкой и удалилась гордо. В толпе образовалось небольшое завихрение: сдержанные ленинградцы огибали фигуру. Звягин ткнулся коленом в спину отчаявшегося ходатая и осмотрел сверху русую круглую голову с недоброжелательным любопытством. В следующий миг юноше показалось, что к его воротнику приварили стрелу подъемного крана: он был поднят в воздух и, слабо соображая, что происходит, висел краткое время в руке Звягина, пока не догадался распрямить поджатые ноги и утвердиться на них.
– И давно у тебя такая слабость в коленках? – осведомился Звягин.
Тот безуспешно рванулся.
– Репетиция любительского спектакля? – глумливо продолжал Звягин. – Гимнастические упражнения для умственно отсталых?
– П-пустит-те…
– А еще жалуются, плохо у нас шьют: воротник никак не отрывается. Ты в школе учился?
– Да ч-чего вам!..
– Смирно! Тебя учили, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях?
Пойманный раздернул молнию куртки с явным намерением оставить ее в руках мучителя, как ящерица оставляет хвост, но деревянной твердости пальцы сомкнулись на его запястье.
– Что вам надо? – в бессильном бешенстве процедил он.
– Чтоб ты не нарушал закон, – последовал неожиданный ответ.
– Какой?!
– Нищенство у нас запрещено. Не надо клянчить подаяние – а именно этим, судя по архаичной позе, ты занимался. Причем во цвете лет, будучи на вид вполне трудоспособным.
Не внемля отеческим увещеваниям, воспитуемый оборотил перекошенное от унижения лицо и посулил Звягину много отборно нехороших вещей.
Свободной рукой Звягин порылся в висевшей через плечо сумке и протянул желтую таблетку:
– Проглоти и ступай, оратор.
– Что это? – машинально спросил юноша.
– Амитриптилин. Прекрасно успокоит твои нервы. Не волнуйся, я врач, а не торговец наркотиками.
Молниеносным движением он сунул таблетку в приоткрывшийся для ответа рот и шлепнул ладонью снизу по подбородку: рефлекторный прыжок кадыка указал, что таблетка проскочила к месту назначения.
– Свободен. И не повторяй свои фокусы часто – штаны протрешь.
Тот постоял секунду, читая лицо Звягина, но не нашел в нем ни издевки, ни сочувствия: так, легкую снисходительность.
– Я не повторю, – тихо и многозначительно молвил он. Поднырнул под плюшевый канат и поехал вниз.
На истертом бетоне осталась серая кроличья ушанка. Звягин хмыкнул, оглянулся и последовал с нею за удалившимся владельцем.
Из черноты тоннеля дунуло ветерком, поезд приблизился, слепя расставленными фарами и сияя лаковой голубизной, когда из подровнявшейся толпы выдвинулся подопечный и поставил ногу на край платформы, как отталкивающийся прыгун.
Вторично стрела крана подняла его за воротник и отнесла на безопасное расстояние. С утихающим басовитым воем проскользил тормозящий головной вагон, проплыло в кабине повернутое лицо машиниста, на котором начали с запозданием проявляться, как на фотопластинке, признаки испуга.
Мягко стукнули двери, народ повалил, несостоявшееся происшествие осталось практически незамеченным.
– Дядя Степа в этот раз утопающего спас, – мрачно похвалил себя Звягин. – Свинья ты, братец. Нагорело бы дежурной по перрону, машинисту – а чем они виноваты? И ты не представляешь, видно, как омерзительно выглядело бы то, что отскребали от рельсов. А?
– Откуда вы взялись… – выдавилось с мукой.
Звягин оценил бледность, дрожь рук, зрачок во весь глаз.
– Надень шапку. Ну, что стряслось, парень? Пошли, пошли…
2. Вот так встречается волшебник.
Декабрьский вечер резанул морозом – ресницы смерзлись; зима накатила ранняя, лютая, звенящая. Ленинград застыл в ледяном свете фонарей. Мерзлым дробным стуком отдавались шаги торопливых прохожих.
– Как тебя зовут?
– Ларион.
– А проще?
– Ларик…
Проблема поговорить по душам упирается во множество проблем. Это проблема времени: где взять его столько, чтоб никуда не торопиться. Проблема настроения: стрессовый, издергивающий ритм большого города отнюдь не способствует откровенной беседе. Проблема собеседника: не каждый в наше стремительное время терпеливо вникнет в твои беды. И далеко не в последнюю очередь это проблема места; вечерние кафе переполнены и суетны, в общежитиях бдят вахтеры и шляются знакомые, а дома ждет жена, укладываются спать дети, и соседи снизу стучат по трубе отопления, если вы топаете или гоняете музыку. Правда, Ленинград, как ни один другой город в мире, располагает к задумчивым прогулкам по набережным и паркам, стреловидным перспективам центра и тихим переулкам Петроградской стороны… Но только не при минус сорока.
– Куда мы?
– Фотографироваться…
Звягин увлек Ларика мимо заиндевелой колоннады Казанского собора в темную дугообразную траншею улицы Плеханова. Под обшарпанной аркой погремел в дверь, обитую жестью.
– Леонид Борисович? – Фотограф вытер пальцы о полотенце, перепоясывающее водолазный свитер. – Вам снимок? Или помещение?
– Или. Ненадолго. Как твой радикулит?
– Он сам по себе, я сам по себе – мирное сосуществование. Посидите пока, я последние сниму с глянцевателя.
Он воткнул кипятильник в розетку, не без некоторого изящества расположил чашки и печенье на колченогом столике.
– Ключи? – спросил Звягин, располагаясь в креслице, явно скучающем по родимой свалке.
– Бросите в почтовый ящик рядом с дверью, как обычно. – Вынул из лотка отскочившие с зеркального барабана фотографии, натянул полушубок, пожелал здравствовать и удалился.
В мятом кофейнике забурлила вода. Алые спирали электропечки волнами струили теплый воздух. Мягкие тени залегли по углам.
Звягин молчал, настраиваясь на волну собеседника, словно радиоприемник на дальнюю станцию: профессионализм хороших врачей и журналистов, умеющих чувствовать другого человека.
Молчание Ларика носило иную тональность: погруженный в себя, он пассивно соглашался, чтоб его хоть чем-то на время отвлекли от душевной боли.
– Это сделать никогда не поздно… – проговорил, наконец, Звягин. – И беда в том, что этим ничего не изменишь и ничего никому не докажешь…
– Я не хочу никому ничего доказывать… – не сразу отозвался Ларик.