– Надоела и тебе эта затхлая вонь?
– Уав!..
Когда он слышит такие речи, ему тоже не хватает кислорода.
– Давай-ка мы тебя упрячем от этого мира в намордник.
Я ведь вижу, что он готов искусать, изгрызть это дышащее на ладан человечество!
Макс не противится. Я надеваю намордник, а он, благодарно вильнув своим рыжим хвостом, уже мчится к двери. И оглядываясь на меня, сидя ждет.
– Повремени маленько, – говорю я, беря с собой повод. Эта узда поможет мне удержать Макса, если ему вздумается наброситься на человечество. Не нравится оно тебе?
– Уав!
Не нравится!
– Уав!
– Загрыз бы до смерти!
Мне кажется, что Макс даже согласно кивает. Мы с ним солидарны в одном: этих сквалыг надо менять. Всех этих ергинцов и еремейчиков, этих швецов и швондеров, этих мокриц и планарий, и… Всех под нож! Да-да, именно! Не буду повторяться. И не важна технология замены: вставить другие мозги или гены, отмыть, отскрести коросту фарисейства и жадности, искромсать, вытравить, выжечь каленым железом…
Не мытьем так катаньем!
Выгрызть!
И тут уж как нигде сгодятся крепкие зубы нашего Макса!
– Правда, Макс? Ты готов?
– Уав!..
– Пройдут тысячелетия, – продолжает Жора, – и никто никогда не узнает, что мы с тобой жили на этом свете. Время нас съест и слижет все наши следы. А наследили-то мы вполне, так сказать, гаденько, да, вполне!.. Бззззз…
Он сунул свою трубку в зубы, сложил кисти одна в одну и сделал несколько движений, словно умывая руки под струей воды. Затем левой рукой взял свою трубку – мой парижский подарок:
– Мне хочется лишь одного, – выдохнув струю сизого дыма, тихо произнес он, – чтобы никто не нарушал моего одиночества.
Затих на секунду и, снова улыбнувшись, добавил:
– Но и не оставляли меня одного…
Разве могло меня тогда потрясти предположение, что Жора так одинок?
– Как? – спрашивает Лена.
– Так безжалостно… Он, я полагаю, уже оторвался от земли, паря в небе, как жаворонок, но ее цепи еще крепко удерживали его. И все мысли его были там, внизу, на земле… Мысли о земле… О ее преображении.
Но и на Небе!..
– И долго ты собираешься её трясти? – спросил я.
– Кого?
– Свою Землю?
Жора улыбнулся:
– Пока мир не упадёт. Если честно – я опасаюсь успеха. Скоро, совсем скоро наше прошлое подпилит сук, на котором еще тлеет и теплится наша жизнь, но и подставит плечо нашему будущему. Как думаешь?
Вдруг это и я признал: в прошлом у Жоры было большое будущее.
И прошлое – прошло…
– Вперед, Макс!
Ах, какое же это наслаждение – грызть человечество!
Глава 2
В том, что когда-нибудь мы станем жить как Христос, у меня нет ни малейших сомнений.
Генри Миллер
Вскоре все повторилось: и звезда на востоке, и волхвы, и их дары… Ведь всякое будущее содержит в себе частичку прошлого. И его, это будущее, нужно жадно звать, тянуть к себе, приближать… Сегодня! Сейчас!
– И вам удалость? – спрашивает Лена.
Я только нежно прижимаю ее к себе. Затем мы усаживаемся на свои места, и я, как ни в чем не бывало, продолжаю:
– И представь себе, – говорю я.
– Представляю…
– Нам удалось получить один-единственный клон Иисуса, один-единственный…
– Да, ты говорил…
– Он быстро рос… Казалось, он был таким же, как все мальчишки его возраста: белокожий, густобеловолосый, вихрастый, ловкие руки и быстрые ноги, звонкий заливистый смех и густо-прегусто синезеленоглазый! Что сразу же бросалось в глаза – Его обворожительная улыбка! Точь-в-точь как у Жоры. Ему не было и трех месяцев, как все признали в нем Жору.
– Слушай, – прилип я к Жоре однажды с вопросом, – как?! Как тебе это удалось?
– Что?
Он посмотрел на меня и не смог сдержать улыбки.
– Не юли, – сказал я, – сам знаешь «что».
Ясное дело, что меня интересовало, как Жоре удалось вылепить самого себя с геномом Иисуса.
– А ты пораскинь своим утлым умишком, – продолжал улыбаться Жора, – потужься, подуйся, напряги свои мОзги…
Он всегда делал ударение на «о», когда произносил это слово.
– Я уже давно тужусь-дуюсь, – сказал я, – и никак не могу взять в толк…
– Не укакайся, – посоветовал Жора, – а если серьёзно…
– Стоп, – сказал я, – стоп. Не говори ничего!
– Ну вот, видишь. Я тебя поздравляю.
Бесконечно загадочны, но и неумолимы чудеса прикладной генетики!
– И разве я мог бы такое кому-то доверить, – заключил Жора, – да никому.
– Даже мне? – спросил я.
– А тебе так тем более. Ты же…
– Что?
– Да нет, ничего. Ты – гений, это ясно всем, но этого мало для спасения мира. Здесь нужна жертва. Ты же…
– Что?
– Завтра расскажу, – ушел Жора от ответа.
Он сощурил глаза, словно вслушиваясь в грохочущую тишину мира, выдержал паузу, затем:
– Я вот о чем думаю…
Он снова умолк, изучая меня взглядом и как бы угадывая, можно ли мне доверить свое откровение, и, по-видимому, доверив-таки, продолжал:
– Понимаешь, вся жизнь на земле сосредоточена в генах. Геном жизни, по сути, это и есть геном Бога. В каждом из нас сидит и ромашка, и лютик, и тля и гаденыш… Ты же сам знаешь, как иногда становишься то лисицей, то дятлом, то желудем, то простым гадом. Разве ты не замечал в себе гада?
– Гада?
– Ахха… Такого ублюдка, жалкого гаденыша? Его гены сидят в тебе, притихнув, посапывая себе в тряпочку до поры до времени. Пока они не востребованы. А потом вдруг – бац! Опс! Ты гадишь и гадишь…
– Опс?! – выкрикиваю я.
– Ага – опс! – говорит Жора. – Рассыпая вокруг себя горы вони. Пссс… Бзззз… А потом вдруг становишься пионом. Источаешь дурман неслыханных ароматов. Или лопухом, или…
– Лопухом, – кивнул я.
Вдруг Жора умолк. Порыскав в карманах, нашел телефон, что-то там кому-то говорил-говорил, и когда кончил, вернулся к своим мыслям.
– Я прав? – спросил он.
Я кивнул.
– Вот и пораскинь своим утлым мозгишком, – сказал он, – куда и как ты живешь? Для человека геном Бога сосредоточен в Христе, в нас же – всякой твари по паре, ну и лютиков с чертополохом… Всего – полно!..
Он весь вечер говорил-говорил, убеждая меня в том, что у него просто не было иного выхода, кроме как подмешать свои гены к генам Иисуса.
Я только слушал…
Тинка бы сказала: одна говорильня…
Итак, нам удалось клонировать Иисуса, Он рассказал:
– Я помню, мне было лет пять или шесть, и это было весной и, кажется, в субботу, мы играли у ручья… По уши в грязи, конечно же, босиком, с задиристыми блестящими глазами, вихрастые мальчуганы, мы строили плотину. Когда перекрываешь ручей, живую воду, пытаешься забить ему звонкое горло желтой вялой мясистой глиной, которая липнет к рукам, вяжет пальцы и мутит прозрачную, как слеза, нетерпеливую воду, кажется, что ты всесилен и в состоянии обуздать не только бурный поток, но и погасить солнце. Я с наслаждением леплю из глины желтые шарики, большие и маленькие и бросаю их что есть мочи во все стороны, разбрасываю камни, и в стороны, и вверх, и в воду: бульк!.. У меня это получается лучше, чем у других. Гладкая вода маленького озера, созданного нашими руками, пенится, просто кипит от такого дождя, и я уже не бросаю шарики, как все, а леплю разных там осликов, ягнят, птичек… Особенно мне нравятся воробышки. Закусив от усердия губу и задерживая дыхание, острой веточкой я вычерчиваю им клювы, и крылышки, и глаза. Не беда, что птички получаются без лапок, они, лапки, появятся у них в полете, и им после первого же взлета уже будет на что приземлиться. Несколькими воробышками придется пожертвовать: мне нужно понять, как они ведут себя в воздухе. Никак. Как камни. Они летят, как камни, и падают в воду, как камни: бульк! Это жертвы творения. Их еще много будет в моей жизни. Надо мной смеются, но я стараюсь этого не замечать. Пусть смеются. Остальные двенадцать птичек оживут в моих руках и в воздухе, и воздух станет для них родной стихией. А мертвая глина всегда будет лежать под ногами. Мертвой. В ней даже черви не заведутся. Наконец все двенадцать птичек вылеплены и перышки их очерчены, и глаза их блестят, как живые. Они сидят в ряд на берегу озера, как живые, и ждут своей очереди. Я еще не знаю, почему двенадцать, а не шесть и не сорок. Это станет ясно потом. А пока что, я любуюсь своей работой, а они только подсмеиваются надо мной. Это не злит меня: пусть. Мне нужно и самому подготовиться к их первому полету. Нужно не упасть лицом в грязь перед этими неверами. Чтобы глиняные комочки не булькнули мертвыми грузиками в воду, я должен вложить в них душу. Надо сказать, что весенние воробышки, вызревшие из глины – это моя первая любовь! Я беру первого воробышка в руки, бережно, как свечу, и сердце мое бьется чаще. Громко стучит в висках. Я хочу, чтобы эта глина потеплела, чтобы и в ней забилось маленькое сердце. Так оно уже бьется! Я чувствую, как тяжесть глины приобретает легкость облачка и, сжимая его, чувствую, как в нем пульсирует жизнь. Стоит мне только расправить ладони, – и этот маленький пушистый комочек, только-только проклюнувшийся ангел жизни устремится в небо. Я разжимаю пальцы: фрррр! Никто этого «фрррр» не слышит. Никто не замечает первого полета. Я ведь не размахиваюсь, как прежде, чтобы бросить птичку в небо, и не жду, когда она булькнет в воду, я только разжимаю пальцы: фрррр! Я не жду даже их насмешек, а беру второй комочек. Когда я чувствую тепло и биение маленького сердца, тут же разжимаю пальцы: чик-чирик! Это веселое «чик-чирик» вырывается сейчас из моих ладоней, чтобы потом удивить мир. Чудо? Да, чудо! Потом это назовут чудом, а пока я в этом звонком молодом возгласе слышу нежную благодарность за возможность оторваться от земли: спасибо!