Леля колебалась с ответом, в голосе мамы уловила волнение, Леля в душе удивилась: неужто мама будет играть в куклы? Вздохнула и разрешила маме.
МАМА ДУМАЕТ
Барабанил дождь. Капли со звоном падали на железный карниз и тонкими частыми струйками стекали по оконному стеклу. Вода шумела по водосточным трубам, выплескивалась с ревом на деревянный тротуар. По лужам прыгали крупные, словно горошины, капли дождя, морщили воду и вспенивались пузырями.
Мария Петровна стояла у окна и смотрела, как бушует непогода. Темноту разрезали всполохи молнии, которые могучими зигзагами неслись по небу. Громыхал гром, сотрясая землю. И наступала кромешная тьма, скрывая соседние дома, серебристые тополя, пожарную каланчу. Тьма, непроглядная тьма спускалась на землю. И в наступившей тишине, от нее звенело в ушах, слышалось, как неслись потоки воды да барабанил дождь по крыше. И лишь газовый фонарь, зажженный с ночи, раскачивался ветром и бросал узкую полоску света.
Мария Петровна любила непогоду. Такая сила ощущалась в природе, словно звала каждого на борьбу.
Крышу над головой она не часто имела. В Саратове у нее дом, семья. И здесь, в детской, спят ее девочки, Леля и Катя. Дверь в детскую открыта, и она слышала их мерное дыхание. Девочек своих любила самозабвенно.
Трудную жизнь ей пришлось прожить — и арестовывали ее жандармы, и судили царские чиновники, и шпики преследовали; знала она и тюрьмы, и ссылки. И голодала она в камерах, и гнали ее по этапу под конвоем жандармов из города в город, а точнее, из одной пересыльной тюрьмы в другую. Гнали и в дождь, и в снег, и в летний зной, и в лютые холода. Шла и месила грязь, с трудом вытаскивая ноги. Все ее пожитки умещались в маленьком узелке, который она несла, прижимая к груди. Впереди на сытом жеребце ехал жандарм. Жеребец копытами отбрасывал комья грязи, и они падали на женщину. Грязь слепила глаза, она переставала различать дорогу и боялась упасть. Жандарм оглядывался и покрикивал: «Подтянись!» Временами она выбивалась из сил, ноги переставали слушаться, путаясь в подоле длинной юбки. Казалось, еще немного — и она свалится на размытую дождем дорогу. И тогда второй жандарм, на этапе ее конвоировали двое, пришпоривал коня. Конь прибавлял шаг и храпел над головой. Арестованная испуганно оглядывалась и видела лошадиную морду, красный недобрый глаз и пену на железных удилах. И опять гортанный крик разрезал непогоду: «Подтянись!» Душа ее была полна гнева на жандармов, которые издеваются над ней, женщиной. И гнев рождал силы. И опять долгий этап по грязной дороге, когда разъезжались ноги и каждый неосторожный шаг грозил падением. Сколько раз она сидела в тюрьмах?! Много… Сразу не сосчитать… При аресте из полицейского участка ее переводили в тюрьму, следствие велось долго и обстоятельно, события разматывали, словно клубки. И она страдала от неизвестности и предчувствия беды. Допросы напоминали бои, следователь пытался ее уличить, только она от всего отказывалась. Потом и просто умолкала, переставала отвечать на вопросы. И тогда ее наказывали — лишали прогулок по тюремному дворику, зажатому камнем, запрещали передачи, переписку, сажали в карцер на хлеб и воду. Были и темные карцеры, о которых она до сего дня забыть не может, просыпаясь по ночам в холодном поту. Думали, что посговорчивее станет. Затолкают в карцер. Тьма кромешная. Карцер как клетка. Крошечный, без оконца. Постоит она у двери, подождет, пока глаза привыкнут к темноте, и двинется вперед вытянув руки. По-другому двигаться опасно — сразу можно налететь на стенку и разбить лицо. В карцере три шага в длину и три шага в ширину. Не карцер, а каменный ящик. Стены скользкие от воды и сырости. На полу ни подстилки, ни лавки. Приходится садиться на холодный пол, потому что устали ноги. Затекли и стали словно деревянными. И только раз в день откроется форточка в двери и надзиратель протянет кусок хлеба и воду в железной кружке. Продержат ее дней пять в карцере и опять потащат на допрос к следователю. Страшное дело — царская тюрьма! И опять битва, когда приходится все отрицать, чтобы спасти товарищей и революционное дело.
Революция — дело святое! Молоденькой девушкой пришла она в революцию. Не могла видеть, как царь и помещики обкрадывали народ. Лучшие земли — у царя и помещиков, заводы, железные дороги — у капиталистов. Народ нищий, ютится в подвалах, безграмотный. Она в селе учительствовала и видела, как умирали с голоду крестьянские детишки. Горе народное и заставило ее вступить на путь борьбы с царем. Она и с будущим своим мужем, Василием Семеновичем Голубевым, познакомилась в Сибири. Василия Семеновича гнали в Сибирь по этапу. Был он студентом и участвовал в студенческих волнениях. Из Петербургского университета его исключили, судили и приговорили к ссылке в Сибирь. Вместе с ним этапом шел друг Марии Петровны — Заичневский. Заичневский был уже пожилым человеком, известным революционером, сердце имел больное, но и его погнали в далекую Сибирь. На руки надели стальные цепи — кандалы, чтобы не смог убежать. Стояли сибирские зимы, с вьюгами и ветрами, леденящими душу. Василий Семенович простудился и заболел. Заболел тяжело и Заичневский. Их оставили в нетопленом доме под охраной солдат. Вот тогда-то и приехала Мария Петровна, чтобы спасти жизнь учителя. В революции Заичневский был ее учителем. Днями и ночами ухаживала она за больными, варила отвары, кормила с ложечки, словно маленьких детей. Падала от усталости, но друзей спасла. Правда, Василий Семенович так и остался на всю жизнь больным. Чахотка у него — грудь ноет, кашель, температура. Болеет часто. Марфуша в чугунке топит свиной жир, чтобы растирать ему грудь. От революционных дел отошел, испугался и не выдержал испытаний, которые на него обрушились. Он и ареста страшился, и тюрьмы. Нет, не боец он! Лелю и Катю любил, как и она, самозабвенно. Радовался дому, семье. Начал почему-то верить, что с царем можно договориться мирным путем. Стал писать об этом в газетах и сделался известным журналистом.
Мария Петровна его не осуждала, но понять не могла. Как можно живое дело революции сменить на пустозвонные статьи в газетах…
Дом на Мало-Сергиевской выбирала она. В доме было два выхода, чтобы легче спасаться от шпиков. И тайники — один в чулане, заваленном дровами, другой в печи, из которой вынимался заветный кирпич. Было и полено с секретом, и бочка с двойным дном… В дом Голубевых доставлялась литература «от бесов». Эта литература поступала из-за границы, привозили ее специальные люди, агенты «Искры». И она была агентом «Искры» по Поволжью, к тому же распространяла литературу по городу Саратову.
И сегодня она не спала — ждала агента «Искры».
— Мама, мама… — послышался голос Лели. — Твой шпик стоит у фонаря…
Мария Петровна торопливо оглянулась и увидела Лелю. Худую, бледную. В длинной ночной сорочке. С тонкой шейкой. И огромными глазами на испуганном лице. Девочка бесшумно подошла босыми ногами, мягко ступая по ковровой дорожке.
«Экая неумеха! — ругнула себя Мария Петровна. — Размечталась и о детях забыла. И этот проклятый чугунок на столе и горячий утюг…»
Чугунок с кипящей водой как и горячий утюг были необходимыми, когда она разбирала письма, полученные из Женевы.
Письма были не простые, а особенные. И писала их по-особенному. Вместо чернил в кружку наливали молоко. На столе стояли не чернильницы, а кружки. Письма писали длинные и обстоятельные, посылали долгие приветы и поклоны несуществующим родственникам и знакомым. И был в этих письмах секрет — расстояние между строчками чуть больше, чем в обычных. Писали письмо фиолетовыми или черными чернилами, а потом обмакивали перо в молоко и вписывали между строк то, о чем не должна знать полиция. Молоко высохнет, и строки станут невидимыми. Если нужно прочитать такое письмо, то его проглаживали горячим утюгом. Молоко запекалось, и проступали коричневые буквы. Вот почему на столе стоял горячий утюг, который так удивил Лелю и огорчил Марию Петровну.
В отдельных случаях для прочтения тайнописи письма приходилось его держать над паром. Тогда нужен был чугунок, который наверняка заметила Леля.
Вот и проступят написанные строки, и тайное станет явным.
И опять себя ругала Мария Петровна: «Дуреха… Дуреха… Тоже мне конспиратор… Мышей уже разучилась ловить!»
Она сердилась на себя за невнимательность, ибо всегда считала, что в подполье нет мелочей.
Мария Петровна накинула шаль на плечи и отнесла чугунок на кухню.
Прокричала кукушка. Выскочила на крылечко часов и начала махать крылышками. Домик у кукушки резной, крылечко расписное. И гири, заскрипев цепью, поползли вниз. Один… Два… Три…
«Ба, да уже три часа ночи… Скоро рассвет, — сокрушалась Мария Петровна и, подхватив на руки Лелю, привалилась к спинке дивана. — Леля стала большой и скоро все начнет понимать… Нужно будет с ней как-то поговорить, объяснить хорошенько… Только мала Леля, мала… Вот и откладывает она свой разговор. А Леля уже о шпике заговорила… Эти познания, конечно, от Марфуши. Но и шпики теряют всякий стыд и совесть, так и шатаются около дома… Неужто и в непогоду торчат? Плохо дело, коли так. Значит, скоро арестуют… Арестуют при первой оплошности… А девочки… — Щемящая боль сдавила ее сердце. — Опять придется их бросать. Василий Семенович такой больной… Значит, вся надежда на Марфушу».